– Мальчик на улице – ловите мальчика! Дверь из подвала быстро отворилась. В черную, стоявшую на улице ночь выкинуло белое облако пара. В этом облаке выскочил какой-то мальчишка, споткнулся о мокрые ступени, разбил себе лицо об их холодный камень, поднялся и стремглав скользнул в мрак, так что брошенное за ним полено прокатилось по тротуару… Тьма точно проглотила мальчика; еще не прошло и секунды, а его уже не было нигде. Из подвала выбежал взъерошенный оборванец, сунулся направо, метнулся налево, сослепу наскочил на тумбу и крикнул во все горло: «Федька!.. Ишь, черт проклятый!.. Федька!» Но улица была тиха, так тиха, что откуда-то издали доносились скрип полозьев и хрустение снега под ними, такое жалобное, точно ему больно выдерживать тяжесть саней, точно и самим полозьям мучительно стираться на неровном, усталом бегу заскорузлой, тяжело дышавшей лошаденки.
– Мальчик на улице – ловите мальчика!..
И заоравший это оборванец, в свою очередь, был проглочен тьмою, в которую он ринулся вслед за беглецом.
На зов выскочили из подвала еще двое, такие же бродяги. Один запасся даже поленом, что, разумеется, будь мальчик близко, не могло бы внушить ему доверия к их добрым намерениям. – Глюпи Федька, кои гир!..
– Ишь проклеты шорт! – нацеливался другой поленом в темноту.
Единственное освещение на противоположной стороне улицы – окно за красною занавескою – точно налилось кровью, приняв на свой счет эту угрозу.
– Мальчик на улице – ловите мальчика! – доносилось издали.
Но кругом только бессильно мигали масляные фонари, которым до того хотелось спать, что они, едва открывая утомленные желтые глаза, недовольно взглядывали на оборванца с поленом и опять смыкали отяжелевшие веки.
– Нишво… этто нишво! На улице очень калядно… Глюпи Федька скоро будит прикадить домой, нужно его даволна карошо наказайт. Пайдем пить наш бир!
И двое джентльменов, одушевленных столь благими целями по отношению к Федьке, выбросили еще раз во мрак молчаливой улицы белое облако пара и скрылись за болезненно проскрипевшею дверью подвала. Вслед за ними туда же проскользнул и оборванец, приглашавший до сих пор мирные фонари ловить мальчика на улице.
– Ну, вернешься, бестия… я тебе колени переломаю, чтобы не бегал! – погрозил он окну, еще злобнее налившемуся кровью.
Опять заплакала дверь, жалуясь и этому безлюдью, и этому мраку. Улица точно этого только и ждала. Сонно мигнули фонари и совсем заснули. Только сквозь неплотно еще сомкнувшиеся веки они смотрели на ночную темноту, которая, в свою очередь, заслонив всю улицу, с любопытством всматривалась в их закоптелые стекла.
Если бы мальчику и хотелось вернуться, то кроткие обетования преследовавших его врагов, несомненно, заставили бы глупого Федьку призадуматься, прежде чем освободить из подвала еще одно белое облако и заставить проскрипеть и заплакать на всю улицу ржавые петли двери, дряхлой до того, что ей и зимою, и летом было одинаково холодно. Именно холодно. Потому что только это слово протяжно, назойливо и скрипели петли. Мальчик в долгие ночи чутко прислушивался к ним и отлично стал понимать их старческую жалобу.
Но мальчик и без этого не думал возвращаться.
Он забежал в открытую калитку какого-то совсем слепого дома, слепого потому, что все его окна потухли и он теперь ничего не видел пред собою. Мальчик прижался там к забору, точно хотел врасти в него, замер и даже глаза закрыл, боясь, что они его выдадут. Мальчик слышал, как мимо пробежал его преследователь. Он даже боль в коленях почувствовал, точно полено было уже вот тут, у самых его ног. Взъерошенные волосы шевельнулись на голове. Мальчик стал даже гладить калитку, чтобы и она не вздумала заскрипеть: хо-лод-но, холод-но, хо-лод-но! И не выдала его. Бессознательно погладил – это ведь помогает. На что злющая собачонка Волчок всякому норовит впустить в икры свои острые зубы, а когда глупый Федька ее гладил – и она утихала, свертываясь около него калачиком. Разве только поварчивала, чтобы не потерять своей важности и не подвергнуться упреку в излишней чувствительности.
Мальчик прижался к забору, точно хотел врасти в него, замер и даже глаза закрыл, боясь, что они его выдадут…
– Мальчик на улице – ловите мальчика!..
Он слышал этот крик и, несмотря на то, что едва еще перерос Волчка, уже хорошо понимал всю незаконность, все безобразие этого появления мальчика на улице. Что делать мальчику на улице?.. Он должен сидеть в грязном углу подвала, служить старшим, молчать, когда его бьют поленом, не кричать под розгами, голодать, когда едят другие, смотреть в глаза немцу Фридриху – и по первому его знаку лаять как собака, мяукать как кошка, перекидываться на руках, проскакивать сквозь обруч, подымать простуженными зубами табуретки и вертеться колесом по комнате. Вот что должен был делать мальчик. На улице ему не место, и немец Фридрих с поленом совершенно прав… Но глупый Федька до того закоснел в испорченности, что, вполне сознавая незаконность своего появления на улице, тем не менее решился остаться нераскаянным грешником. Безнравственный мальчик даже и завтра не желал вернуться в подвал к своим обязанностям: молчанию, голоду, проскакиванию сквозь обруч, взвешиванию табуретки зубами и прохождению колесом в комнате вокруг Фридриха с арапником, столь же правильному, сколь правильно обращается земля вокруг солнца.
– Мальчик на улице – ловите мальчика!..
Он слышал этот крик, и, когда шаги затихли, он, переступив через добрую (она не скрипела: «холодно») калитку на улицу, припал к земле, присел на корточки, словно волк, отбивающийся от травли, и стал слушать, нервно, чутко слушать, до боли в ушах. Эта тьма казалась ему наполненною чьими-то осторожными, крадущимися, подстерегающими, сдерживающими дыханиями… именно дыханиями. Дышали за углами, дышали в воротах, дышали под воротами, дышали вверху. Вот ведь, только что он выскользнул из-за забора, а там уже тоже дышат, и как лукаво!.. Только шевельнись!.. Господи! Да и над самым ухом кто-то дышит… холодом в лицо ему веет… Даже фонарей боялся глупый Федька!.. Таковы мучения преступной совести (помилуйте, мальчик – и на улице!), что его пугало теперь их сонное мигание! Положим, они спят; вот этот даже весь закутался паром – ничего не рассмотришь. Положим, они теперь еще не видят, а как вдруг он только шевельнется – они и откроют свои тусклые желтые глаза и изо всех ворот выскочат эти невидимо-дышущие, и за ним вдогонку… Вон сапог на железном пруте; крендель, когда-то золотой, а теперь точно побывавший в гостях у трубочиста, – ясное для моралиста изображение запятнанной грехами совести; вывеска, сорвавшаяся со стены и одним концом висящая вниз; ставня, которую забыли запереть, все это: и сапог, и подружившийся с трубочистом крендель, и вывеска, и ставня, вместе с тысячами невидимых дыханий, вместе с фонарями, которые, пожалуй, только притворялись спящими, – все это, озленное от холода, натерпевшееся от скуки, протянется к нему и заскрипит, заплачет, заорет, зашепчет:
– Мальчик на улице – ловите мальчика! Мальчик на улице – ловите мальчика!..
А из того красного, налившегося кровью окна протянется вдруг рука, длинная красная рука…
И глупый Федька уже видел, как она неслышно, но быстро скользит за ним по улице… Чем далее он убегает – тем и она длиннее, тем больше становятся ее цепкие пальцы… От нее не уйдешь…
А тут, как нарочно, фонарь близко… «Не мигай так, пожалуйста, не мигай, закрой глаза свои!.. Зачем тебе смотреть на бедного мальчика?.. Ведь он ничего не сделал тебе!»
Светлый круг на снегу и на тротуаре под фонарем особенно пугал глупого Федьку… Только выбежит – и этот круг двинется, нагонит и, куда ни кинешься, все будешь в нем, как на блюде, на виду, так что всякий может заметить, схватить и вернуть опять назад за эту плачущую всеми своими петлями дверь, чтобы опять сидеть в грязном углу, молчать, когда тебе ломают колени, не плакать под розгами, голодать, когда едят другие, и по первому знаку немца Фридриха перекидываться на руках, проскакивать в обруч, вертеться колесом и подымать больными зубами, простуженными, больными зубами табуретку…
Чу? Что это?.. Сапог заскрипел на своем железном пруте… Неужели и ему надоело висеть? Неужели и крендель закачался потому, что ему захотелось еще раз отправиться к трубочисту в гости?.. Или это они жалуются на него, глупого Федьку, и качаются укоризненно?.. Нет, не должно быть!.. Ведь они каждый день слушали, как он рыдает под колотушками Фридриха; разве они не видели, как его не раз тащили домой за волосы по этой самой улице, наделяя побоями, точно не могли дождаться, когда за ними проскрипят дряхлые петли дверей?..
Нет, не должно быть!.. Это ветром потянуло…
Фонари все так же мигали – дремотно, сонно…
Дыхания за углом замирали, точно они улетали отсюда по домам; пятно света вокруг фонаря все было на том же месте и только дрожало, а когда ветер пробегал по улице – вздрагивало еще сильнее: верно, и ему было здесь холодно, как холодно было огоньку, трепетавшему в фонаре…
Мальчик осмелился.
Встал, как битая собака, оглянулся, чуть переставил ногу… робкий шаг… другой…
«А что, если тут вот, за углом?..»
И вдруг, зажмурив глаза, он кинулся вперед, все вперед, сам не зная куда… Фонари удивленно открывали ему навстречу свои глаза; светлые пятна их, также вздрагивая, как искры на воде, бежали за ним; ветер хотел его догнать, да пожалел глупого Федьку, свернул в переулок направо и поднял там белую стайку снега; сапог неистово скрипел вслед ему: «Мальчик на улице, ловите мальчика!..» В темноте улицы, на повороте, двинулся ему наперерез огромный черный паук, с двумя ярко горящими глазами навыкате и цепкими ногами спереди, разбрасывавшими по сторонам комья окрепшего снега; тяжело грохоча, тянулось за ним черное туловище. И только когда карета исчезла вдали, когда безлюдная улица сменилась другой, с ярко сиявшими окнами, ярко светившимися лавками, людьми на панелях, извозчиками на мостовой, мальчик, у которого сердце уже с болью билось в груди, остановился и огляделся. Уши у него, как у зайца, были отведены назад, с натугой отведены… Ноги подкашивались, взъерошенные волоса обмякли, по грязному лицу струился пот, в горле что-то хрипело…
Глупый Федька стал посреди улицы…
Он сообразил, что если побежит, то примут за вора – и опять назад под полено… Раз уже случилось так: какой-то добрый человек пожалел, «как бы не пропал! Чего болтается!» – схватил за шиворот и отдал «бедного ребенка» городовому… И до сих пор не зажили рубцы на спине…
Мальчик перешел на тротуар и стал вглядываться в лица проходящих… Скоро он успокоился – никто на него не обращал внимания; все ему были чужие и он всем был здесь чужой… Взгляды как-то скользят по его несчастной, дрожащей, взъерошенной фигурке. Он может прислониться к стене и умереть – никому до него не будет дела. Может разбить себе голову о тумбу – многие пройдут мимо, потому что им некогда. Разве вот если тряхнет кулачонком в это лавочное стекло, чтобы схватить булку, зарумянившуюся под светом газового рожка, ну тогда оскорбленное правосудие и поруганные права собственности заставят обратить на него внимание всех этих деловых, важных людей… Будь спокоен, Федька! До тех пор, пока ты этого не сделаешь, тебе и умереть ничто не помешает на улице… Только не бей стекол и не проси «Христа ради!». Нищенство у нас считается злом, его преследуют. Найдется сейчас же член какого-нибудь филантропического братства, и тебя сведут в комитет о нищих, или опять назад в подвал поднимать тяжести простуженными зубами… Будь спокоен, Федька! Пока ты умираешь молча – никто тебя не тронет и никто тебе не помешает… Умирай, Федька, умирай спокойно!..
Вот лестница церкви… Около – железная решетка сада… Садись, отдохни, Федька!.. Отдышись, а то ведь кровь горлом хлынет!.. Ишь, точно ржавые петли старой двери скрипят в груди: холодно, холодно!.. Отдохни, Федька! Довольно снегу хрустеть под твоими ногами, дай и ему покой!..
Звезды с неба смотрят на него… он не чужой им… смотрят, смигивая слезы… Из-за желтой решетки тянется к глупому Федьке голая ветвь березы, точно хочет погладить эту бедную, взъерошенную головенку… Не дотянулась – не смогла. Зато ветер, пролетавший мимо, помог, ласково сбросил с нее на мальчика несколько белых, нежных, как поцелуй матери, снежинок…
Ржавые петли тише и тише скрипят у него в груди… Пора!»
И порою снова раздаются в его ушах страшные слова: «Мальчик на улице – ловите мальчика!»
II. Мальчик, никак не желающий издохнуть
Федьке, верно, и на роду написалось быть глупым. Он не мог ответить на самые простые вопросы: кто ты, откуда ты, сколько тебе лет?
Или, лучше сказать, он отвечал так, что спрашивающие или сердобольно качали головами, приговаривая: «глупый ты, глупый!», или прямо обрезывали: «вот дурак-то!» Иных результатов Федька и ожидать не мог, рассчитывая на всевозможную снисходительность любознательных людей.
Судите сами.
– Кто ты?
– Федька! – мнется мальчик, отводя глаза в сторону.
– А как прозывают тебя?..
– Глупым… Меня, точно, так… глупым зовут. – И его взгляд, скользнув по лицу спрашивающего, устремляется вниз.
– Вона! Да кто тебе имя дал?
– Немец Фридрих…