Полно поле было ратников, с которыми отправлялся батюшка на войну с Полове?чьем. Завтра на рассвете отправлялся – а нынче войска смотрел и его, царевича, впервые на коня сажал, показывал войску; так матушка сказывала с утра. Но Ивану казалось, что не на коне он, а в утлой лодочке, шевельнись – покачнётся лодка, и упадёшь в Дверь-Море, в котором утопленники да убитые плавают.
– Да подними голову-то!
Иван поднял. Ветер сдувал слёзы; сквозь пелену разглядел он стройные ряды, но вместо блеска кольчуг чудился рыбий блеск, и голоса сливались в густой гул.
Батюшка поднял руку, враз стихли ратники. На этот раз разобрал его слова Иван, хоть и не всё понял. Спрятаться хотелось или хоть съёжиться, но чувствовал: не простит батюшка. Держась за поводья, Иван проглотил слёзы.
– Защитники Озёр-Чащоб! Глядите на будущего правителя, сына моего, царевича Ивана! За него двинемся завтра в Половечье – за него и за всех детей наших! Не ищем крови, но справедливости ищем. Понесём с собой ярость, сокрушим всех, кто посмеет на пути встать!
У Ивана от батюшкиных слов ком вырос внутри, будто горсть ягод из ледника проглотил. Где-то заржали кони, и Сметко повёл головой. Застучали мечи о щиты. Сердце загрохотало, всё перевернулось, батюшка снова Сметка хлопнул по шее, тот пошёл шибче, побежал, и полетел Иван в тёмную тишину.
Глава 3. Батюшкина любимица
Батюшка явился угрюмый, тихий. Не всхлипнуло под ногой болото, не встрепенулся потревоженный кулик. Только солнечный луч, пробравшись сквозь еловые ветви, блеснул в венце.
– Здравствуй, зёрнышко. Услышал, что ты проснулась. Пришёл проведать.
Василиса, обмерев, едва спрятала стрелу в рогозе. Если заметит батюшка, тотчас всё прочтёт по сердцу, даром что лягушачье: мысли-то человечьи и страхи – девичьи.
– Сон дурной или разбудил кто?
Василиса повела влажной головой на короткой шее. Надо же: и не заметила, что кругом осень. Тонкие берёзы позолотили листву, покраснела ольха, вы?сыпала по кочкам клюква.
Распустились осенние белокрыльники[49 - Белокры?льник – трава с белыми цветами, растёт в болотах или по берегам рек.].
Алое пёрышко с оперенья, мокрое, потемневшее, торчало из воды. Сердце ухнуло. Внутри стало холодней, чем вокруг в трясине.
– Всё ладно, батюшка, – ответила Василиса низким тягучим голосом. Отозвались редким хором не зазимовавшие ещё лягушки. – Видно, сон дурной. Не помню. Отчего я здесь?
Батюшка нахмурился. Обожгли кожу первые белые мухи с неба. Пусть, пусть хмурится, лишь бы пёрышко проглядел…
Вершины сомкнулись в небе, вот-вот из прорех хлынет снег, покатит серебряный клубок по белому блюдцу. Дышали из-под корней сонные лесавки[50 - Леса?вки – мелкие лесные духи славянской мифологии.], ветви гнулись к земле, просыпались синицы, дремали филины. Вот ведь и не увидела Василиса за высокими своими надеждами, за страшными снами, как подступила зима.
Батюшка опустился рядом. Поставил на озябший лист невесомый ларец. Откинул крышку, вынул пригоршню драгоценных камней, мелких, как леденцы. Янтари, малахиты, бирюза, перлы. «Будто камешки у Осинной заводи», – подумала Василиса. Вспомнился ручей, у которого девчонкой сиживала; защемило сердце.
– Не замёрзнешь с ними зимой, зёрнышко, и дрём дурных не увидишь: сны будут сниться летние, словно жар-птицы над тобой кружат.
Камни сверкали, рассыпа?ли искры – как костёр посреди болота. Теплом повеяло; только теперь Василиса поняла, как намёрзлась. Против воли потянулась к ларцу, вдохнула сладкие запахи: и тра?вы тут луговые, и мята, и вишнёвый цвет, и самая гуща малинника. Окатило светом, в тело вернулась сила, и глаз глянул остро, совсем как в давние времена, когда прежде батюшки, прежде стражи замечала на далёких башнях сигнальные огни.
– По душе ли подарок, Васенька? – спросил Кощей.
От его голоса – холодного, что сабля лунного серебра, пустого, что полёт тени, – вмиг всё вернулось. Вспомнилось и забылось.
– По душе, батюшка, – обречённо ответила Василиса. – Только как я сюда попала?..
– Лёд нынче рано встанет, спрячь камни да почивай до весны. Не замёрзнешь с ними, не заскучаешь.
Батюшка склонился над ней, проверяя, цело ли колдовство. Василиса опустила голову; метались мысли. Никогда прежде не велел он, чтоб зимой, подобно настоящей лягушке, спать укладывалась на все белые месяца?. А нынче… Неужто проведал? Почувствовал? Да откуда, как? Солнце ещё не зашло, как стрела прилетела. Впрочем, от батюшки в Тени разве что скроется? А болото, хоть и на самой границе, всё ж под его крылом, под его сенью. Так неужели узнал?..
– Камни спрячь да ложись, – раздумчиво повторил батюшка. Тяжело поднялся, стряхнул с плаща капли. – Да матушку не поминай, не то развеется колдовство в каменьях.
– Забери… меня…
Змеиной кожей пахло от батюшкиных сапог, сгоревшими звёздами, ясноткой и хмелем. Горькая волна поднялась в груди, пока Василиса глядела ему вслед – чёрной игле, коловшей небо. Ушёл он, и снова зашумели сосны, и солнце запрягло ветви, помчался по тропкам полдень.
Василиса склонилась над отцовским подарком. Веяло от леденцов-каменьев сладостью, маковым тестом, тихим днём, хороводом теней. Будто жалейка[51 - Жале?йка – старинный музыкальный инструмент: камышовая трубочка с раструбом из коровьего рога.] запела в горной темноте – там, у батюшкиного дворца посреди ущелий.
Василиса закрыла глаза. На миг пригрезилось, что вновь человеком стала. В первые дни на болоте едва ли не каждую ночь снилось, как сбегает из проклятой топи. Просыпалась, и жизнь казалась не в жизнь. Тошно было, горечь поднималась до самого лягушачьего горла, до самого охладевшего сердца…
Каркнул ворон. Василиса вздрогнула, вырываясь из сна. Затянуло, перепутало, переложило мысли, словно сухие лепестки, – бирюзой сонной, ласковым шепчущим малахитом, смарагдовыми[52 - Смара?гд – название изумруда на Руси.] виденьями… Едва не уснула она; сильное батюшка колдовство навёл. Нельзя! Нельзя! Если уснёт – до весны не опомнится. А как спать, когда такое? Когда стрела прилетела? И, если верно Цы?ба сказывала в детстве у колыбели – вот оно, избавление. Надо ждать, надо в оба глаза глядеть… Но в сон тянет неодолимо. Зовут оттуда голоса, тени поют, словно серебристые струи плачут. Шелестят плащи, звенят костяные рога, горят тёмные очи, и чернота в них крепче, чем в осеннем озере, чем у самой Ночь-Реки в сердце. Но ей, Василисе, с ними не кружить больше. Ей, Василисе, Кощеевой дочери, парчовых платьев не нашивать, сапожек сафьяновых на лапы лягушачьи не натянуть, не вставить гребень в тинные косы.
Не угодила батюшке не то разумом, не то лицом, вот и запер в болоте, где совы кличут, где ели качаются, где облака плачут, где лягушку на зиму тянет под корни, под тёмные воды, под тихие камни спать, спать до весны, без забот, без тяжести. И на сердце-то во сне как легко, как радостно, бегай девчонкой по траве, лови Веню, смейся… А Цыба волнуется, побелела, зовёт так, что лес зыбит[53 - Зы?бить – качать, колыхать.], но ветер относит её крик, треплет покрывало.
– Что, Цыба? – откликается Василиса, а у самой руки полны каменьев: тут тебе бирюза, малахиты, янтари, перлы. Где отыскала – у ручья ли Осинного али дал кто, – не помнит.
Слышит только, как Цыба зовёт-надрывается. Жалко Василисе старую тень. Кричит в ответ: – Что?..
– Брось, – просит Цыба, едва не плачет. – Брось!
Камешки бросить? Да кто ж такую красоту бросает. Бирюзой шею украшу, перлы рядом положу, малахит за пазуху спрячу, чтоб хранил тихое лягушачье сердце тёмной зимушкой.
– Человечье! – доносится сквозь вой вершин, сквозь клёкот ястребов. – Человечье, девонька! Девица ты, не лягушка!
И страхом продирает хуже холода от теней, и дрёмой – ласковей матушкиной ладони. Василиса застывает на лугу, раскрыв руки. Камни жгут кожу, и рада бы уж их выронить, а не падают, застряли, застыли, и куда ж им падать, когда перепонки меж пальцев, лягушачьи, тонкие, жжёт, больно…
Василиса очнулась. Выпрыгнула из воды, вдыхая колючий воздух. Болото заснежило, трясину сковало льдом, только светлые лужи остались, будто мелкие зеркала. Ели вокруг стоят белые, небо низкое, червлёным светит сквозь голые ветви солнце, а впереди скрипит снег, идёт пар, рука в алой перчатке раздвигает чёрные ветви.
«Сколько спала-то? В последний миг проснулась, если не опоздала!»
Василиса уцепилась за кочку, ухватила стрелу ртом, изо всех сил противясь батюшкиным чарам. Заволакивало дремотой очи. И всё же вместе с Тенью видела она и мо?лодца: в грязи да в земле, кафтан истёрт, пылью пропитан и дымом. Разило от него конским потом, сожжённой рыбой, усталостью и тоской нездешней – по ком, по чём?
– Здравствуй, царевна болотная. Сделай милость, отдай стрелу, – попросил молодец, подбираясь к болотной кромке. Протянул руку, повторил любезно, устало, будто и впрямь к девице обращался, не к лягушке: – Отдай.
Василиса выпустила стрелу изо рта, молвила человечьим голосом:
– На что тебе стрела? Ко мне она летела. Моя она.
Дрогнул молодец. Но ответил:
– К суженой моей она летела. А раз к тебе, лягушке, прилетела, значит, нет у меня суженой.
– Значит, я твоя суженая, добрый молодец, – ответила Василиса.
Сама себя испугалась – не думала говорить таких слов! Но… И не такое бы сказала, лишь бы вызволили. Протянула стрелу, подалась вперёд. Так и свербело крикнуть: возьми! На руки возьми да вынеси из болота, нет у меня другого пути отсюда! Единственное спасение моё, век вековала, тебя ждала, не отвернись, не уйди, не будет уже второго!
– Не нужна мне суженая лягушка, – сказал молодец. Нагнулся, взялся за оперение. – Отдай стрелу. Я её царю отошлю: в болото, мол, угодила, не загадана мне, видать, судьбой невеста. Отпустите меня. Отпустите из дворца.
– Как же тебе царь поверит? По одной-то стреле? Придётся меня с собой нести, – рассудила Василиса. А у самой сердце, как камешек, ниже и ниже опускается, реже и реже бьётся, и тянет, тянет в колдовской сон… Проведал, почуял батюшка, уж сюда мчит…