Ну и ладно. Он дал мне многое. Я даже этот поганый диссер пишу, только чтобы стать с ним вровень. Да он во многом мне помог. И обрадовался, что посвящу диссер ему. А может, и не посвящу! Посмотрим. Он – последнее у меня в жизни. Дальше муть и серость.
В конце ноября того же 1997 года, когда Анна входила в воды тайфуна Гордона в Майями на другой конференции, ей вдруг пришла мысль. Совершенно неожиданная, не связанная с мыслями об акулах перед этим: Раз он не попрощался со мной перед разлукой, значит мы еще не расстались. И должны увидеться для расставания.
Это было неожиданно. Это понимание их слитности и неразлучности. Оттого, что не простились, не сказали «прощай навеки». И вторая мысль, уже в конце декабря. В книжном магазине, когда вдруг в отделе детских книг Анна увидела детскую книгу «Новый год в Мегаполисе». И открыла посередине – на развороте – ночная улица, и синяя ночь, и снег. Совсем как они часто бродили, такой же вечер. Она тут же купила для него. Почему? Ведь всегда все боялась дарить. Но тут книга как бы о них, об их чувстве, их ощущении Мегаполиса. Хотя отдаленно ничего не напоминает. И долго не решалась послать. Но потом были дни, когда всем посылала новогодние открытки, вспоминала людей, и расслабилась. И сделала пакет для него, тем более, вышли ее статьи и его (проклятая!) методическая. И отправила. Как в воду кинула. И неожиданно пришел нежный ответ: «Дорогая моя, спасибо тебе огромное за твой подарок. Это напоминает мне о некоторых очень счастливых днях из прошлого. Я надеюсь, что у тебя будет счастливый праздничный сезон. Я очень скучаю по Мегаполису и лаборатории. Надеюсь увидеть тебя и остальных в следующем году. С наилучшими новогодними пожеланиями».
Да. Эта книга вызвала те же чувства и у Эрика, добавив еще одну каплю к его ностальгии по Мегаполису. И он тоже вспомнил об их первом Рождестве. Горьком и разрывном, как казалось тогда. Ничего ведь не исчезает! Тогда оба думали, что это было горькое Рождество, но теперь помним это как наш счастливый вечер.
Любимая подруга Нэнси понимала ее, как никто другой. И сказала про тогдашнее фото Анны:
– В твоих глазах, как будто ты получила в жизни то, что никогда не имела.
И это правда. Этот период гармонии работы, творчества и личного счастья, здоровья нравственного и физического, периода полета – такого у Анны, за всю ее взрослую жизнь до Эрика, не было. Жалко, что все это было направлено, наверное, не на того. Что не продолжилось счастливой жизнью, хотя бы несколькими годами.
Они были как дети на пожаре. Оба!
Да, тяжело пройти все и расстаться. А как светло и радостно начиналась Анина аспирантура почти год назад в Нью-Йорке!
АНЯ. АЛЬБАТРОС ПТИЦА ЖАДНАЯ, АПРЕЛЬ 1997
– Каким путем мне идти?
– Куда ты идешь?
– Ну, я не знаю!
– Тогда любой путь приведет тебя туда.
«Баффи истребительница вампиров», сериал (1997)
Перелетая на геликоптере залив под неправильным названием «Восточная река» от Бруклина к устью Тридцать четвертой улицы Манхеттена, – вы этого устья не увидите. Тридцать четвертая ныряет под путепровод прибрежного хайвея, не успевает опомниться, как утыкается в просевшие бетонные столбы и заплеванную набережную. Зависая над белым крестом крошечного посадочного пирса, отвлекитесь на секунду и сквозь водяные брызги из-под лопастей вашего вертолета взгляните на окна гигантского Медцентра с белым по лиловому именем «Риф» на торце одного из его небоскребов. Там, прямо под эмблемой, у раскрытого окна на двадцать четвертом этаже, водрузив босые ноги на хлипкость пластмассового подоконника развалилась полуголая я.
Сегодня выходной, и я хомячу и подкармливаю жирных чаек. Я достаю из пакетика сдвоенные печеньки, разделяю их и слизываю тугой приторный крем с пищевой ванилиновой добавкой, а обмусоленные шоколадные половинки разламываю и бросаю за окно, где их хватает на бреющем полете серьезный альбатрос. Я вижу, как куски наживы выпирают сквозь кожу его шеи, пролезая толчками из жадного клюва, и сама чувствую, как острые обломки твердого лакомства царапают мое, не птичье, горло, и стараюсь отламывать кусочки поменьше. Одновременно меня оглушает тяжелый рок металла с хайвея из бездны под моим окном, навязчивый стрекот алюминиевых стрекоз, густой басок парома с залива и требовательное е-щ-е-е-е крылатых атлантических попрошаек. Лишь чайки сверлят меня своими глазами бусинами на черных венецианских масках, ведь с вертолетов меня трудно разглядеть.
Я свободна и невидима!
В моей комнате в общаге аспирантов есть кондиционер, но для меня он дракон пожиратель денег, и даже в страшном сне я его ни за что не включу. Конец мая, и страшная жара. Колебнувшись на секунду – принять ли смерть от жары или от шума – я нарушаю инструкцию и смачно распахиваю окно. Грохот города мгновенно врывается в комнату, но тут же поднимается по жаркой арке неба над восточной оконечностью Манхеттена, бросается с нее в гнилые воды Восточная река и, отразившись от них, растворяется в малосольном бризе с Атлантики. Это так неожиданно и странно, что тишина внутри шума оглушает меня. Мне противны выходные, я редко ими пользуюсь, а просиживаю дни за квартал отсюда в Лаборатории Мозга, на последнем, шестом этаже старинного здания.
Однако пора представиться.
Я питерская Анна Усольцева, Аня или Аннишка, как вам нравится. Я страстно впахиваю в новой американской лаборатории после годового «отдыха» от науки и балдею, что я совершенно одна здесь и погружена в густой, жирный, вонючий и оглушающий Мегаполис. Одиночество – позабытое чудное состояние. Я вбираю ощущения краски запахи, не растрачиваясь на разговоры, не примеряя чувственный опыт «другого». В лаборатории – английский по делу, все остальное время, и молчание – свобода.
В редкие часы отдыха я молча вживаюсь в географию Манхеттена, с каждым днем на шажок удаляясь от «Рифа» натыкаюсь на ароматы неказистых кофеен, втягиваю дух жаренного лука из бубличных, осваиваю меню круглосуточных закусочных и, наскоро перекусив, потом долго полирую тротуары, пробегая, как местные, квартал в минуту – с перехода до перехода. Фишка в том, чтобы не переминаться на перекрестках в ожидании зеленого, а двигаться зигзагом, пересекая авеню с западной на восточную сторону и обратно, держа суммарный вектор пути строго на север.
В одну из прогулок в проломе Шестидесятой улицы глаза ожгла красная громада фуникулера, дрожавшего в столбе загазованного воздуха. Оттуда вниз по железному трапу грохотала долговязая фигура в ботфортах и винтажном коротком пальто, похожем на старинный камзол. Бородатый гигант в треуголке – ну артист погорелого императорского театра – пробежал, эфес его бутафорской шпаги сдернул с меня рюкзачок. Обернулся, но вместо равнодушно-обычного «сорри», замахал на меня руками в шоферских перчатках эпохи первых авто:
– Какой рост, какой рост? Какой надо. И да, в баскетбол играю. Не пытайся, ничем не удивишь.
Из рюкзачка выпал томик Довлатова, и мой голос, независимо от меня, прохрипел забулдыгой, что несет к пивному ларьку маленький личный пожар:
– Мужик, ты из какого зоопарка убежал? Или кино снимаете?
Но грубиян заковылял по Трамвайной площади, делая усилия, чтобы не спотыкаться, словно его и взаправду снимали и, конечно, споткнулся, и пока я надевала рюкзак, он – как возник ниоткуда, так и растворился в синеватое «никуда» выхлопных газов плотного потока машин. Только взмах руки и силуэт треуголки с пером еще дрожали на фоне побледневшего вдруг неба.
Химеры Манхеттена. Надо осторожнее.
А нитка Первой авеню продолжает невозмутимо нанизывать бусины улиц. Из Чайнатауна тянется до морского порта Нижнего Манхеттена, из шикарных магазинов Среднего, пропитавшись скипидаром лесного Центрального Парка, легко входит в опасные жилые комплексы Верхнего. Я вбираю ее не глазом – носом, мурашками кожи и тонкими подошвами – запрещая себе даже подумать, что еще есть и Третья, и Восьмая, и Бродвей.
Так как же я попала в аспирантуру этого «Рифа», университета снобов, мечтающих переплюнуть лигу плюща?
Случайность, наглость и чуть-чуть везения. Везения? Даже печенькой поперхнулась, отхаркнула и бросила крошки в окно.
Запретить! Не помнить! Забыть, как год назад в апреле 1996, мчалась по мосту Лейтенанта Шмидта – лабораторный халат в свежей слизи лягушек, задники тапок смялись за полгода работы – прочь от ненавистной начальницы, знаменитой и коварной Лидии Ветровой. Даже знакомый с детства морской конек Гиппокамп, тот, что с чугунных перил моста, дрыгал перепонками пыльных лапок и ржал над неудачницей, которую только что вышибли с работы из лабы. Волчий билет, тупик, конец карьере нейробиолога. «Кончились Усольцевы», – прошипела Лидия мне в лицо.
Но ни она, ни я не могли знать, что это – начало. Что будут авиабилеты экспресс-почтой на интервью в Америку, и слезы, закипавшие у меня на сердце и тут же высыхавшие на жарком лице, и дорога вдоль холодной Маркизовой лужи, и международный аэропорт Нью-Йорка. Что в меня поверят, и я окажусь на двадцать четвертом этаже этой общаги.
Да, интервью. Срединный Манхеттен продувало ветрами с Атлантики, когда утром Рождества 1996 я бежала по полупустому городу на интервью только бы прошло все гладко. На перекрестье против университета мялся и кашлял невзрачный человечек в подстреленном пальтеце. Будущий начальник был похож на знаменитого русского рокера, и я успокоилась. Джон Вейдер – восходящая звезда нейронауки и любимый ученик великого декана «Рифа» Маркеса Кинассиса – подал вялую ручку, робко поздоровался и повел знакомить со своей лабораторией.
Лаборатория занимала верх старинного кирпичного здания «Белим», затертого меж бетонных небоскребов медицинского центра «Рифа». Пустые коридоры вели от лифта неизвестно куда, расходясь лучами от центра, как в фильме Солярис. «Белим», печально знаменитый в прошлом госпиталь для душевнобольных, – город сбросил его со своего балласта, отдал «Рифу» для молодых профессоров на стартапах. Зеленый кафель прошлого века одевал стены экспериментальной лаборатории – комнаты без окон, но со смотровым окошком в стальной двери.
– Это бывшая операционная… скольким же пациентам пилили черепа нейрохирурги старой школы… теперь вот мы здесь играем в прятки с молекулами белков памяти на срезах мозга от крыс из вивария.
Джон говорил без остановки, отвлекал, а сам, не мигая, сканировал мои руки, оценивал – так ли держу хрупкий стеклянный электрод, как вставляю его в манипулятор и умело ли настраиваю фокус микроскопа. Так я и попала сюда. И в конце марта уже входила второй аспиранткой в лабораторию Джона Вейдера. Первый аспирант – любимчик и его правая рука Эрик Вайс.
Сегодня воскресенье и юбилей. Я уже месяц в новой лабе. Но где цветы, ланчи и дины? Ах, их нет! Увы, медовый месяц с завлабом кончился чуть раньше календарного. А ведь как началось! Ух! Никогда ни один начальник не любил меня так нежно и так, сравнительно, долго. Дудки! Сколько веревочке ни виться, а конца не миновать! Хотя сердце хочет верить, может, все не так уж плохо. Еще позавчера Джон визжал от восторга, глядя на предварительные результаты моих экспериментов, и говорил оптимистично о будущих наших публикациях. И уговаривал, повторяясь, «немного проползти перед тем, как бежать»!
Фана было много…
Сегодня воскресенье. В мою комнату в общаге врываются блики залива Восточная река. Хорошо сидится одной, и пишется, и не скучно. И есть о чем думать, и что делать, и что писать. И мне мало лет, а вчера Эрик удивился: «Только месяц? Нет, ты здесь уже гораздо дольше. Невероятно!» Эти безумцы все за меня делают, все показывают, помогают и еще удивляются, что у меня все так быстро получается. Ну народ!
И вот сижу я, такая двадцати почти семилетняя, в шортах, и ноги ничего, и сама ничего. И чувствую себя, как «абитура», как десять лет назад. Я – такая же. Десять лет! Их нет во мне. Я начало. Начало всему. Я могу. А вы, помоечные альбатросы, хватайте поживу, давитесь, дивитесь, вперяйтесь. Работы и фана мне по горло, и я счастлива. Дверь в прошлую жизнь в жуткой питерской лабе захлопнута навсегда. Я выдержу – мы обгоним конкурентов и вырвем у них грант для выживания всех нас в лаборатории Джона Вейдера.
АНЯ. КАРАКУЛИ НА ПОЛЯХ ЛАБОРАТОРНОГО ЖУРНАЛА
Каракули по-русски на полях лабораторного журнала, и на его последних страницах. Аня уверена, что никто не поймет ни ее русского, ни этих хаотичных неразборчивых закорючек.
День Безумного Шляпника, 10 октября, это праздник бессмысленности, в какой оказалась Алиса, присев за стол с Болванщиком, Мартовским Зайцем и Соней. Основная идея праздника: найти в жизни то, что не имеет никакого смысла, хотя и является привычным, и довести это до абсурда. Например, мы называем «фанатом спорта» человека, проводящего все свободное время на диване перед телевизором с бутылкой пива в руке, а не того, кто все свободное время проводит на беговой дорожке. Поэтому в День Безумного Шляпника устраивают просмотр футбольного матча без включения телевизора – зато с пивом и чипсами.
«Обществом безумного чаепития» именовали сообщество философов Б. Рассела («Болванщик»), Дж. Мура и Дж. Мак Таггарта. Прозвище было мотивировано внешним сходством с персонажами иллюстраций Джона Тенниела (в наибольшей степени это касалось Рассела), а также интересом Рассела к языковым парадоксам.
Известный математик Норберт Винер в своих воспоминаниях пишет о внешности философа Бертрана Рассела, как похожего на Болванщика: «Бертрана Рассела можно описать одним единственным способом, а именно сказав, что он вылитый Болванщик. Рисунок Тенниела свидетельствует чуть ли не о провидении».
Бестактного, рассеянного, эксцентричного и экстравагантного Шляпника, столь блистательно сыгранного Джонни Деппом, в первой версии сказки не значилось.
«Безумцы всех умней», – это говорит отец главной героини Алисы из моего любимого фильма, и эта фраза как нельзя лучше характеризует благородного и порядочного Шляпника. Он всегда выручит, неловко заявляя что-то вроде: «А нужна причина, чтобы помочь очень милой девушке в очень мокром платье?»
Это очень тонкое понятие: все, что вы любите, и есть вы.
«С середины 2000-х годов ученые неврологи пришли к мнению, что память на самом деле касается не только прошлого: она помогает вам действовать соответствующим образом в будущем», – объясняет Элеонора Магуайр из Университетского колледжа Лондона, которая часто использует Белую Королеву для иллюстрации своей идеи. «Чтобы выработать наилучший курс действий, вы должны смотреть на себя в проекции».