– Ещё два слова. Поручаетесь ли честью? Это для нас было бы гарантией. Другой не найти. Но, как поэт, можете не уступать…
– Цена моей жизни?
– Нет. Скорее – цена жизней наших друзей.
– Разбойничьих жизней.
– Как хотите.
– Браво! Моя честь – она же и ваша. Просьба мне понятна. Берусь её выполнить. Тайну сохраню.
Переговоры явно затягивались. Но теперь они уже подходили к концу.
Двое, каждый, казалось, по-своему нащупывали друг у друга что-нибудь сближающее, общее; и это, похоже, удавалось. Более осторожничал, конечно, собеседник Алекса. Так или иначе, а у него не убывало отягощавшей его ответственности, и она не была абстрактной. Опасным приходилось предполагать ему что угодно, и его осторожность и беспокойство могли быть охранительным средством сразу для многих. Теперь это хорошо замечалось внешне. Главарь в одно мгновение смахнул свои жесты и движения, которыми ранее подкреплялись его скупые слова и фразы. Они становились лишними. Он стоял не шевелясь и молча, видимо, заново перебирая последствия, вытекавшие из поведения и ручательства визави.
У Алекса же всё было иначе. Ему было интересно. Он не хотел острых воспоминаний о нападениях волков, и они не занимали его. Малосущественное и побочное.
А вот о самой прогулке в поле и угрюмых неотвязных размышлениях там и более всего о попытке покончить с собой вспоминать почему-то хотелось. Даже перед кем-нибудь поделиться этим. И, может быть, тут же перевести в иронию с неким совершенно ясным, но чуток затворённым смыслом.
– Не поверите ли, – обратился он к собеседнику, – я отходил отсюда, чтобы себя убить…
Признанием он остался доволен. Однако оно хоть и готовилось, но – было ещё неизвестно, – для кого и для чего. Может быть, ни для кого и ни для чего. Момент, однако, нельзя было считать ординарным; он требовал приведения в порядок мыслей, хотя в целом и вызывавшихся возбуждением и вроде бы не оторванным ото всего, что касалось возникшего нового сумбурного обстоятельства, но всё же – неостановимо стороживших прежнее, отдалившееся.
«Всего-то минуты прошли, – вдруг подумалось ему, – когда в начале торга о переуступке чести через меня просквозило сожаление: отчего там, в одиночестве и темноте, посреди поля я не направил себе пулю в сердце или в висок? Только в том бы состояла справедливость, нужная мне за всё, чем я стал уже давно, очень давно».
В контуре фигуры напротив по-прежнему не проявлялось никакого движения или хотя бы случайного жеста. Алекс почувствовал, как на него накатывает обескураженность: на такое необычное признание да столь холодное пренебрежение! Напрасным ожидание всё же не было. Испытав транс, он, видимо, просто плохо услеживал за течением времени. До слуха дошли слова:
– Мы об этом знали. И были очень огорчены. Уже ничем бы не могли помешать…
Произносимое походило на то, что уже прозвучало от разбойника раньше, в тот момент, когда нерасположенность поэта чуть было не перешла во взаимную необратимую враждебность.
Да, да, как раз тогда незнакомец успел смягчить ситуацию и перевести её в компромисс.
Он жёстко парировал сословное геройство поэта, терявшее всякую цену, так как оно не могло быть защищено обычными средствами.
Снова за главарём оставался верх, и не признавать этого было нельзя.
Явно сбитый с толку, Алекс выговорил:
– Не дадите ли пояснений?
– Те, – визави шевельнул рукой по направлению, куда отошли подельники, – успели осмотреть… Могло быть добро или провизия…– в горле у него зарокотало искреннее сочувствие. – Нашли какие-то мелочи да ещё книгу. Я и догадался по ней, когда кучер показал, кто вы и – где.
– Что же – книга?
– Я первый, кто её читал. Ещё при написании.
– Вы?..
– Я был у автора в полном доверии.
– Его положение меня интересует. Кто он?
– Он умер; издание предпринято незадолго до того… Он имел возможность убедиться в его полезности…
На ум Алексу опять пришла мысль о совпадениях.
На этот раз её вектор вновь устремлялся во тьму, в ту сторону, где поэт, уже проваливаясь в безумие, отпугивал изготовленную к нападению на него волчью стаю.
Теперь ему опять казалось, что чувство, будто он сходит с ума, вернулось и медленно и упорно теснит его внутренний мир прочь от пока сознаваемой им смещённой реальности.
«Странный человек!» – думалось ему снова и снова.
Мысли у Алекса пошли сталкиваться и биться одна о другую, множась, вихрясь и разлетаясь.
Буквально всё только что слышанное представлялось полным существенного значения и загадочности; но, разумеется, не было возможности тут же, в сырой ночи, собранно подступиться к разрешению тайны. Она сплошь закрывала взбудораженную любознательность, не оставляя никакой надежды на утоление.
Определённо, события развивались таким путём, когда была бы лишённой хоть какого-либо смысла любая попытка заговорить о скуке, обнаруженной в книге. Да это в высшей степени стало бы и некорректным и оскорбительным по отношению к личности предводителя, не отказавшегося от диалога, явно для него лишнего.
Как бы о нём ни думать, имея в виду его мерзостное занятие, а он уже внушал к себе немалое и небеспочвенное уважение. Потом: разве в данном случае уместно предпочитать более важным вещам невнятные разглагольствования о туманной особенности повествования? Ведь теперь уже, кажется, почти сам автор предстал перед тобой, – не угодно ли соблюдать хотя бы элементарный такт? Ни в коем случае нельзя допустить упрёка, не имеющего основы. Ещё точнее: образованному и порядочному человеку не пристало выражать о литературном произведении что-либо осуждающее, при том, что автор ему неизвестен или пусть даже находится рядом, и, кроме того, оставалось неясным, существовало ли об этой литературной вещи хоть какое общественное мнение. Ему, поэту, тем более надо бы было иметь такое в виду!
Вызревало желание хоть каким-то образом удержать обстоятельства в их пока и очень короткой, но уже быстро ускользающей неизменности! Где, однако, та власть, которая могла бы поспособствовать этому? По всей видимости, автора книги преследовала не только мучительная зависимость от содержания того, что выходило у него из-под его пера; действие подлого рока, не увязанного ни с книгою, как таковою, ни с выпуском её в свет, также не вполне исключалось… Дальше: не может ли быть такого, что этот вот человек, возможно, только играющий в разбойника, причастен к истории более чем просто доверием автора? И в чём оно могло состоять?
Не под его ли влиянием или по его советам, может быть, даже – весьма настойчивым, шло наполнение формы? С самого начала. Или на каком-то этапе. Вследствие чего ткань повествования приобретала оштриховку унылой искусственности…
Также, конечно, не исключалось и то, что только что появившийся перед ним немногословный субъект мог быть и самим автором произведения, предпочитавшим оставаться инкогнито…
Ситуация не располагала к получению ответов на возникавшие и роившиеся вопросы. Главарь уже отходил от поэта, и будто не существовало для него больше нечаянной дорожной встречи или, раз уж она произошла, ей не следовало придавать ровно никакого значения: впереди оставались хлопоты для него первостепенные и неотложные.
И в самом деле – разбойники уже торопливо шептались в голове повозки. Было заметно: каждый прилагал максимум усилий, чтобы не обронить ни слова полноценным голосовым порядком, вследствие чего разобрать, что говорилось, было невозможно. Слухом Алекс улавливал только интонации, и из них не могло не следовать, что езда вскоре должна продолжиться, и теперь истекают, может быть, последние мгновения до краёв наполненною тревогою, растянувшейся, нежелательной её виновникам остановки. Задержки, оказавшейся для него, поэта, в общем-то не только безопасной, но и становящейся как бы очень необходимой…
Ожидая какой угодно развязки, он отчётливо сознавал и быстро укреплялся в созревшем пожелании, исходившем из его неистребимой потребности как литератора: отсюда он ехать никуда не хочет! Определённо не хочет! Ну, что ему этот помещик-доброхот с его амбициями и увещеваниями?
Как следовало из его письма, в имении теперь гостила и горела желанием увидеться с ним, Алексом, графиня К*, молодая, красивая и изящная, муж которой, отставной генерал, надолго выехал на лечение куда-то за границу… Ещё о ней было сказано, что она изнывает от тоски без привычного для неё света. Алекс был немного знаком с нею. Но что с того?.. Если бы из письма или коротких встреч с доброхотом не вытекало его обещания займа, то эта странная поездка, скорее, не состоялась бы вовсе. Разве что нельзя было исключить желания хотя бы накоротке увидеться с его прелестной старшей дочкою Аней – на её тайный зов…
Стоя у кибитки и держась рукою за скобку открытой дверцы, поэт всеми чувствами противился любой перемене, которая могла и должна была произойти в течение ближайших минут.
Пусть и дальше его окружает всё то, что стало добавлением к путешествию, ещё даже не завершённому в его первой части: эта незнакомая глухая и глыбистая дорога, избранная слепым кучером; глубокая, непроницаемая и всеохватная густота мрака, будто бы всё ещё не позволяющая взойти и подняться над горизонтом истомлённой в её вечном и безостановочном движении луне; какая-то всюду проникающая сырая промозглость; чередования приступов природной тишины с порывами коротких, почти у самой земли, вихрей; волчий скулёж; и тревожный, долго не заканчивающийся шёпот разбойников, чьи одежды, фигуры, лица и выражения лиц ему, видимо, так и не суждено будет разглядеть и запомнить.
Магия скучной книги опять и опять объединяла в одно целое разбегавшиеся короткие всплески мыслей, давила на них со всё возраставшим усилием. И деться им было некуда.
«Что имел в виду этот вроде бы неглупый болезненный предводитель, будто между прочим сказавший, что он уже заранее знал о моём намерении убить себя исходя из того, что я успел познакомиться с повестью бедняги автора? Бывало ли подобное с кем-нибудь? Надо бы это знать. Хотя – нет, не совсем то…»
Можно ли было уяснить, что всего важнее в этой дорожной встрече, коли неизвестным в ней оставалось буквально всё – от начала? Сведения об авторе, как личности, – не в них ли первейший ключ к уразумению происходящего? Или можно ограничиться лишь содержанием книги, в одном случае взвихрившем израненную чувственность его, пассажира-скитальца, а в другом – возможно, укрепившем некие представления о справедливости в читателе, чем-то похожем на автора и перевоплотившемся в разбойника?
Больше не хотелось изводить себя, подставляясь под такие вопросы: занятие не к месту и не ко времени.
Того, однако, требовал сам предмет обдумывания, как бы загородивший собою всё остальное вокруг.