Оценить:
 Рейтинг: 0

Другое. Сборник

Год написания книги
2017
<< 1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 59 >>
На страницу:
35 из 59
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Из-за дорожной тряски он удерживал книгу по возможности ближе к лицу. Такую привычку он приобрёл в частых поездках. Лёгкое скольжение глазами по строчкам. Изредка забеги на страницы, находящиеся впереди. Первое впечатление подтверждалось: да, скука неимоверная; однако скучна вовсе будто и не книга и уж, во всяком случае, не тот, кто её написал. Почему-то вспомнилось о своём возрасте. Уже перевал, за тридцать. Лишь середина, а – уже сумрак. «Личные страдания никем не оспариваются…» Он почувствовал себя так, будто его удерживают. Мысль о собственном, личном резанула его…

Росло желание не останавливаться и всё вобрать в себя. И неожиданно скоро чтение привело его буквально в трепет. Охваченный волнением, он уже торопил себя и чем глубже уходил в повествование, тем шире и полнее открывались перед ним сферы, дотоле при чтении книг доходившие до его рассудка только, казалось, частью и то каким-то окольным путём.

Уже при начале чтения сам автор являлся перед ним презанятной личностью. Её всю было видно в том, как она в некий роковой для неё момент оказалась низложена судьбою, замята и словно шнурком при экзекуции стянута суровым, беспощадным веком.

Это произошло, когда она только успела слегка притронуться к возвышенному, неплебейскому, тому, чего персонаж не имел при появлении на свет, а он, барин, оказавшийся в эти часы в дороге и читавший незнакомые, словно бы выплывавшие из тумана строки, вырос и жил в нём, хотя и в бореньях, с серьёзными трудностями.

Повествователю, если только за ним не упрятывалось вымышленное лицо, перепадали буквально крохи, причём почти случайно и на короткое время; вскоре же и о них можно было не говорить вовсе; а из образовавшейся пропасти он уже и не мог и даже не хотел стремиться выбраться и выпрямиться. Внизу памятью затёрло и остатки того, что давалось.

Человек будто никогда и не бывал на гребне.

Надежды, иллюзии, упорство, жестокая реальность обобщённой подлости и жестоко прерванной любви – они и в намёках существуют у него почти неразличимо. И потому он пишет, не возвышаясь хотя бы нечаянно, не задевая дрязг, не закручивая фабулы, не выделяя и не отличая действующих лиц, в том числе и себя.

Пишет больше, разумеется, о себе и, кажется, только для себя, и будто не было и нет ему никакого дела до озарений ума, до глупостей, творимых людьми, до нескончаемой суеты вокруг.

Оттого незаметно и сразу безликое засчитывается как никчёмное и само собою же предаётся отторжению и устранению, оказываясь выброшенным из жизни вон. Нет уже и самой жизни, остаётся лишь её тусклый, ненужный слепок…

«Я, Теофил Антонов, имел случай родиться бедным и лишь позже был признан сыном состоятельного дворянина, но не дано мне было пройти по жизни счастливо и ощутить её лучшие плоды.

Так ли я поступал как надо, когда обстоятельства понуждали меня к действиям, какими я мог бы себя поддерживать, – моим читателям, наверное, нетрудно составить мнение на этот счёт; что же до оценки своего положения мною самим в момент настоящий, то меня оно уже не интересует. Отдаюсь воле провидения, что, впрочем, не в первый раз, даже уточню – так было со мною почти всегда.

По принятым вокруг меня фальшивым канонам чести я жить не научился, как ни пробовал, по-другому же – нельзя; и вот теперь я отринут, хотя мог бы себя выражать личностью, чего-то стоящею, не скудной. Много сейчас таких, и оттого много и пустоты вокруг. Она меня стягивает, сдавливает – как обруч…»

Так безрадостно и тяжело уходило, тянулось это горестное, выбираемое из самых глубин естественного, персонализированное, какое-то жадное откровение – всё дальше от своего начала.

И не то чтобы хоть единым словом, нет, даже, кажется, точкой или запятой не выходило из текста иного, кроме бескрайнего уныния и всеохватного упечаливания авторской души, такого униженного и прибитого её состояния, когда уже ниоткуда извне повлиять на неё хотя бы чем было невозможно совершенно.

Как раз перед таким содержанием, будь оно хоть вовсе лишено значения и примет подлинно поэтического или художественного, то есть того, чем бывает обычно волнуем при чтении почти каждый человек или, во всяком случае, почти каждый образованный человек, – как раз перед таким содержанием читающий, двигаясь от чего-то обрекающего, окончательно неразрешимого только пока ещё не в его, а в чьей-то, другой жизни, как бы нечаянно заходит в тот уконструированный уже в нём самом, бедовый тупик, откуда и не видится, и не находится никакого выхода, и он, огорошенный и во мгновенье опустошённый, безотчётно обнаруживает в себе и выставляет перед собой такое, чего всегда крепко остерегался и до безумия стыдился:

«Да ведь и сам ты давно уже стал тяжёл и ненавистен самим придуманною ходульностью твоей персоны или, что ещё хуже, образом, наговоренным тебе со стороны из потребности всех высказываться вслух во много раз больше солодковатой или просто ни к чему не обязывающей ложью, чем суровой и задевающей, беспощадной правдой.

И неужели думаешь ты, хлюпишко, будто бы конец твой, а, значит, и неприятное, мрачное, умертвляющее тебя ещё только где-то дальше впереди, а не теперь, в эту, скоротечную минуту, если только он не состоялся уже на много раньше?

Как ты жалок своим былым, только что рухнувшим незнанием о себе, и как невзрачен ты в роли самого заурядного существа, приспособленного на безостановочное суетливое кружение вокруг самого себя и всю жизнь, до конца дней только то и делать, что запутываться в себе и, вследствие этого, постоянно бездумно и грубо переступать через себя!..»

Алекс был сентиментален не менее многих других в сословии, к которому принадлежал: даже при их постоянной обеспокоенности нараставшими задолженностями они хорошо помнили о былой неоглядной вольности и сытом благополучии, что склоняло их к ярко выраженной ностальгии по прошлому, где господствовали милые их сердцам убаюкивавший покой и безмятежность.

Тут лишь с невероятным трудом могла пробиться в реальное бытие защитительная сила, которая, казалось бы, должна была в них крепнуть под воздействием шумливого патриотизма и догмата чести, но, к их удивлению, всё реже и реже была способна обеспечивать им существование, скроенное по образцу вольности, когда-то возвеличенной и разукрашенной хвастливыми их предками.

Быстро теряя опору в жизненных обстоятельствах, это племя обречённых находило особые приятности в усовершенствовании умствований. Никому бы не удалось превзойти его в манипулировании тем, что принято называть облагораживающим внутренним возвышением или – духовностью.

То, что побуждало к движению гражданскую мысль, было почти во всей полноте их неотъемлемой собственностью.

Тут хватало, разумеется, и спекуляций. Загоняемые в углы дворяне горазды были подбадриваться высокой поэзией, брались философствовать, лезли к царям с предложениями обновить правление через посредство умеренной конституции. Дворянская плаксивость процветала в те времена. Алекс отдавал дань этому виду возвышенной чувственности.

Конечно, выражалось это в нём лишь общо, в пределах поэтического, прекрасного. Но имела также место и ошеломляющая, взрывчатая физиологическая потребность обращения к слезам, проявлявшая себя в бытовании.

Ещё недорослем Алекс испытал прямо-таки неудержимый слёзный приступ, когда читал свои первые вирши в присутствии одного почтенного стихотворца. Нет, не сами стихи, не их содержание могло стать тому причиной. В ту пору они указывали только на сильное природное дарование; никто пока и не считал их достаточно зрелыми; ценность их была укреплена последующим…

Он тогда так и не дочитал одного из них, будучи не в силах противостоять ещё не растраченной в нём детской смущённости и взволнованности перед живым представителем литературной богемы, убежал и не возвратился…

Слёзы накатывались ему на глаза часто непроизвольно, а причина могла тут быть любая, даже самая пустяковая, что-нибудь вроде намёка на отвлечённую тщету жизни.

Но вряд ли этот мятущийся, истлевавший сочинитель, раз он мог подпадать под нечаянную слезливость, был слаб волей, не умел управлять собой и не отличался решимостью.

Люди, среди которых он жил, не знали его таким, и потомки, узнававшие о нём с годами несравненно больше современников, – тоже. А психологи как один утверждают, что тут нередко проявляется в человеке нечто вовсе и не отрицательное или чернящее, и даже в такие бездуховные и безалаберные времена, какие приходили много позже, иному, скажем, театральному рецензенту хорошее бывало подспорье, когда по ходу спектакля ему удавалось увидеть подобие слезы, как часть мощного сосредоточенного сопереживания, хотя бы на одном лице среди многих лиц в замершем, притихшем, послушном зрительном зале…

Как многозначительно и утончённо раскрывается во всём этом намерение каждого вызывать и показывать перед всеми собственный дух надлома и отвлечённого, выморочного страдания, одновременно желая раствориться в общем, делая это как можно скрытнее, с расчётом не дать себя распознать до конца, а, возможно, и – от самого начала!..

Повествование, изложенное в книге, подействовало на Алекса примерно так же, как нож, вставленный беспечным живодёром между створками только что вынутого из воды моллюска.

Его уже не покидало ощущение, будто основное в нём, выраженное в творчестве и быстро, на много быстрее, чем у других, отстоявшееся до полной кристальной чистоты и прозрачности поэтическое богатство, а, значит, и все его чувства, то есть целиком душа разрываются неведомой злой и жестокой волей. И не просто надвое, как это могло быть от приёма живодёра; трудно было даже определить, в какой степени шло тут разделение, куда всё устремлялось и что возникало уже как бы совершенно в другом месте, в конце.

Слезам уже трудно было удерживаться под веками; они потекли по щекам.

Но Алекс не зарыдал. То бывало с ним во время приступов меланхолии и необъятной чувственной совместимости с окружающим.

Рыдания всегда его очищали. Он становился опять тем же, обычным и даже более собранным, так что в последующем это оборачивалось для него, пожалуй, вовсе без каких-то существенных потерь внутри себя. Теперь же нахлынувшие отчётливые и отрезвляющие мысли меняли очень многое.

Он плакал тихо, обидно, растерянно, отрешённо, не вытирая лица, всё ещё не прерывая чтения и не замечая, как под его ладонями слегка усыревают и, уже умягчённые, теряют свой нейтральный холодок унылые книжные страницы.

Казалось, этот беззвучный и почти внутренний плач был продолжением какой-то давно зародившейся тягостной печали, не остановленной во времени и теперь показывающей себя болезненным страданием навсегда. Хотелось только, чтобы о нём никто больше не знал и даже не догадывался. Впрочем, охваченный сильным возбуждением, он забывался.

Возница, видимо, услыхал, как пассажир хотя и невнятно, но достаточно громко выговорил, точнее даже не выговорил, а выдохнул, будто придавленный невероятной тяжестью:

– Ах, боже мой!..

На облучке произошло некое значимое шевеление туловища, сопровождаемое скрипением места под ним, вслед за чем раздался звучный собранный шлепок вожжами, протянутый вдоль хребта одной из лошадей по бугру её лоснившегося крупа.

Зачмокав губами и что-то пробормотав, кучер понуждал впряжённых животных ускорить движение.

Время истекало в том неспешном и незамечаемом утробном течении, когда всё вокруг кажется почти остановленным и покоящимся. Такой застывшей и ничем не утесняемой могла представляться даже движущаяся упряжка. Ровная дорога будто не сообщала ей ни тряски, ни сколько-нибудь ясно выраженного шума; тихо, мерно и как-то слепо, словно спросонья, встряхивался поддужный колокольчик; если его звучание и не было пригашенным на самом деле, то внутри кибитки оно воспринималось именно таким, что, естественно, отражалось на окраске и силе других звуков да и всего вокруг.

«А что бы на его месте сумел я?» – подумалось Алексу об Антонове.

Книгу он всё ещё удерживал в руках, то и дело раскрывая какую-то из страниц и заглядывая в неё, слегка там задерживаясь, вследствие чего отдельные капавшие слёзы и вызывавшие их эмоции, казалось, перетекали в мучительное сострадание в отношении ко всему, что только было созвучным прочитанной вещи и что могло теперь вспомниться из прежнего в его жизни, на всём её протяжении. Он даже простонал при мысли, что, возможно, жизнь и в самом деле могла у него быть иной, не столь разнообразной и насыщенной, а только всего лишь благополучной в её простоте, не отягчённой блистаниями цивилизации, часто горькими и постылыми, без той уродующей не только душу, но, кажется, и плоть мрачной атрибутики узкосословновной солидарности, которою он обставлен, стеснён и освободиться от которой ему, похоже, не дано.

«Что означало бы иное?» Чем бы, имея его в виду, можно было ему укрепляться, чтобы удерживать и лелеять в себе ни разу не подводившее, безотказное вдохновение и не растрачивать попусту привычной воодушевлённости, заимствуемой в окружающем, каким бы оно ни было постылым, в чём не преуспел и даже к тому не стремился Антонов, герой повествования?

Стало до боли огорчительно за случавшиеся изнуряющие неуёмные поиски фабульных конструкций, выдумывание, измышление действий для персонажей, за растрату не подлежащих раскрытию поэтических приёмов перед теми, кого он не любил или даже презирал.

«Пройдёт не так уж много времени, и написанное мною станет казаться тусклым, напыщенным, ненужным, так что никто не захочет читать меня. Причины к тому найдутся.

В людях, как можно предполагать, прибавится помешательства, разобщённости, злобы. Видимо, больше будет и распрей. Их ведь натолкано битком и в моих вещах. И кому и для чего были бы нужны как примеры изображённые мною лица и персоны? Готовые жестоко убивать, если им хоть чем-то мешают.

Говорю часто об их добродетелях, а чем доказываю? Завлекаю убийствами, беспощадным дележом. А бытовые и горестные заметы? Они узнаваемы сейчас; хвалят за их поэтизацию. А – дальше? Потом? Кому будет нужен такой хлам? Смогу ли уподобиться хотя бы ссыльному Назону, чьи поэтические описания, думаю, не хуже, но уже очень давно ни у кого не вызывают неподдельного интереса».

Остановиться было нелегко. «Почти всё, что пишу, выходит из жизни дворянства, а я ведь говорил и, кажется, уже не раз, что его ненавижу и хотел бы его погибели. И даже когда опускаюсь до описаний черни, вижу, как тут выпирают грани искусственные. Сколько уходит на это сил! Важны чувственные обобщения в натурах. Только им бывает суждено затрагивать души потомков. Ритмика, стиль, сюжет, форма. Без них прекрасному не обойтись, но они же и умертвляют».
<< 1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 59 >>
На страницу:
35 из 59

Другие электронные книги автора Антон Юртовой