– Не мне? А кому тогда?.. Э-э-э… – парень хлопнул себя по лбу. – Я тут распинаюсь про наш дом…А она… В ночь! С цветами! Да не со свиданьишка ли ты, моя ненаглядочка, катишь колёсики?.. Да так оно, похоже, и есть! – рассудительно заключил он. – Кроссворд, я тебя разгадал! Работать тебе сегодня в первую. Со своей смены ты не приходила. Так где тогда королила?
– Там и была, где была. Докладывать не собираюсь! – резко отчеканила Катя и, трудно вытягивая ноги из крутой грязи, побрела к дому.
– Ка-ать… Ну… Ты чего? – смято забормотал Иван, семеня следом. – Ну… Дай в зубы, чтоб дым пошёл! Только не обижайся… Я ж без претензиона… Ну… Завёлся кто здесь… Ну и на здоровье! Сегодня есть, завтра нету… Вот увезу… Жена… Мой броневичок… Никого у тебя не станет покроме меня одного… Я безо всяких претензий… Я тебя всякую возьму…
Пощёчина была столь звонкой, что где-то на дальнем конце улицы, выбегавшей на луговину к речке, на всякий случай спросонья залаяла предусмотрительная собака.
– Залез в чужую копну, ещё и шелестишь?! Так какая я – всякая? Разбросная гулёна, вью подолом? Мухами засиделая? Или ухо соломой заткнуто?
– Ка-ать… – повинно нудил Иван. – Ну… Выболтнулось с языком…. Ну что теперько?.. Смажь для равновесия и по другой щеке. В науку пойдёт. Говори-де, Ивашка, да оглядывайся, не буровь чего зря! Ну смажь! Только не комкай мне душу… Не мне ли в счастье во всём тебе угодить, попасть в честь? Нам ли открывать руготню? Приехал же забрать тебя…
– Это как забрать? Что я, чувал какой с гнилыми опилками? Кинул в кузов и повёз?.. Ты меня опросил?
– А то нет… Ещё в январе…
Как-то разом, обвалом, ударил плотный, тяжёлый дождь.
Что же делать? Звать гостя в хату Кате отчего-то не хотелось. Неловким казалось ей и хоть для приличия не пригласить его в дом, негоже и спровадить вот так в гостиницу, где у Ивана была оплаченная койка и где он уже однажды без места толокся до первого утреннего автобуса.
Человек с другого края области скакал. Пускай не родня, да и не чужой вовсе, на одной лискинской улице росли. С родной стороны привет привёз, а я ни на порог…
Она было повела его в дом.
Однако остановилась у молоденькой тоненькой ивы у себя под окном.
Защиты от голой ивы не было.
Иван, ругнув себя, ну как это он сразу не догадался, сдёрнул с себя плащ, торопливо, с извинением напахнул Кате на плечи.
Они молчали.
Слушали, как ливень жестяно барабанил по плащу.
Этот сухой, тревожный грохот разбудил бабу Настю.
Бело качнулась на окне занавеска, заломилась и в чёрно открывшееся пространство старуха угрожающе подолбила костью согнутого пальца по невидимому стеклу.
– Катёна! Вертянка! Чтой ты как какая сею-вею… Не хватит кочевать по ночи? Что за свиданка?
– Иду, бабушка, иду…
Сенная дверь была настежь размахнута.
Катя подтолкнула Ивана к жутко зияющему провалу.
Иван заартачился.
– Да не сахарные! – прошептал он. – Чего нам при ней?
– Разварня… Натощак не сговоришь! Иди, тебе говорят. Не бойся! Бабка сжила век, плоха на ухо. Ничего нашего не поймёт.
2
Комната Кати и бабки была узкая, протяжная.
В доброе, хлебное время, когда в доме не держали постояльцев, в этой проходной комнате не жили, и она служила лишь коридором. По одну руку в стене три окна на улицу, другую продольную стену сплошняком составляли темно-коричневые двери, что вели в отдельные просторные палаты, откуда доносился осторожный квартирантский сап.
В комнате до смерти тесно, так что для прохода оставалась не раздольней локтя дорожка, петлявшая меж стеной из дверей и Катиной и старухиной койками, разделёнными несколько наезжавшим на эту дорожку столом. Первая от порога койка бабки.
В переднем углу, у её ног, рядом с ведром воды на табурете высвечивало дорогое трюмо, вскладчинку купленное молодыми жиличками.
Не нравится бабке, что молодые не заперли уличную дверь на запор. С ворчаньем закрывает она и возвращается в свой старый уют под толсто стёганное, домашней работы одеяло.
Какое-то время старуха лежит недвижимо, затаённо следит в зеркале за молодыми.
Катя сидит на койке, к ней боком на расшатанном скрипучем стуле Иван. Над ними, на краю стола, белым помертвелым солнцем букет хризантем в вазе.
Старухе жалко Ивана.
Нарядный, во всем новеньком. Куклёнок! А чего ж ты, мысленно спрашивает его, весь такой тихий, жалобный, виноватый? Перед кем ты виноватый? Совсем, парнёк, не можешь держать себя в струне. Ну, чего ты прилепился на крайке стула, будто он куплен? Расселся бы, как чирей на именинах! Барином ей, непочётнице, подавай себя! Барином! Эхо-о, барин ты умученный… И умный ведь, только худенький… И чего ты приповадил её грести короной?[260 - Грести короной – вести себя вызывающе, заносчиво.] Ну чего ты, разнесчастушко, в немой панике то и дело удёргиваешь книзу рукава синего костюмчика? Прячешь просторно выскочившие зелёные манжеты с распрекрасными чёрными запонками с белыми каменьями? Чего ж, Ванюшок, свою красоту таить? Ах ты, бедуля… Да погуще ты на неё навались! Ты свою красотень так и тычь в бесстыжие глазья этой фукалке! Так и тычь! Тогда, может, и разглядит!
Старуха переводит взор на потерянно притихшую Катю.
Иван зачем-то наклоняется, лица не видать.
В суматохе старуха тайком отодвигается от подушки, просовывает ногу в простом чулке меж решётинами, наводит зеркальную доску на Ивана.
О! Теперь снова оба как на ладонке!
Иван захлёстывает внимание старухи.
Ей до горечи жаль этого низкого, тощего – хоть в щель пролезть! – парня. Ей хочется, чтоб всё у молодых прибивалось к ладу. Тянет даже помочь ему. Только как она не знает.
Первый раз баба Настя увидела Ивана в тот день вечером, когда Катя приехала в Верхнюю Гнилушу по направлению.
Он перед ней, перед Катей, на пальчиках. Чуть на ладошики не положит.
Ему тогда даже страшно было подумать, ну как она одна устроится, и он за свой взял счёт два дня, заявился вместе с Катей.
С Катей на завод, с Катей по Гнилуше угол искать.
У бабы Насти и пристыли.
Нет ничего одинаково хорошего или одинаково плохого.
Ивана не устраивало, что Катя будет жить в коридоре. Зато пришлось по нраву, что будет напару с бабкой. Всё какой-никакой контролишко.
Освоившись, Иван с извинениями да с корявой шуткой намекнул бабе Насте, мол, посматривайте тут за нашей пташкой.