Впереди всех, клинышком, одиноко в дозоре стояла на затёкших припухлых ногах в белых носочках наша рыжая, с проседью Екатерина.
Стоит не шелохнётся.
Может, смотрела, смотрела на наш концертино да и задремала стоя, прикрыла подёрнутые поволокой усталости глаза? Со старухами это случается. Вот говорила – ан уже спит. Только большой живот мерно опускался, приподымался да слышно трудное, шумное дыхание, будто выпускала на волю злых духов.
– Года мои пионерские,[134 - Козы живут 8 – 10 лет.] уклонные, – несмело бормотала она в спину Каурому. Каурый молчал. Она смелеет: раз слушает, можно рассказывать. – Боимся мы старости. Старость ломает… лезет к нам…
– А сама чего лезешь к незнакомым? Я с незнакомыми не знакомлюсь.
– Я так… Про Василия, про добрость его… Чтоб ты чего худого не подумал… На четвёртый годок мальчишечка полез, ан нагрянули загонять его родителев в колхоз. Хвалят колхоз. Хорошо, говорят, будет вам в колхозе. И тулуп, и свита, и губа сыта!.. Отец-мать ёжатся. Не жалам! И на дух не надобен ваш колхозий! Батьке говорят: ты подумай! А чтоб способней думалось, окатили на Николу-зимнего водой, воткнули в погреб. Утром спрашивают: ну, вышел на согласие? Нет. Вывернули ему за ворот ведро навозной юшки, покурили, покидали ему за ворот и свои негашёные чинарики. Думай яшшо, зрей! И опять в погреб. Жена открыла. Он мёртвый, вилами себя заколол.
Но колхозогерои не отвязались. Описали всё, свезли.
Через час прибегает уже один из мучителей и жене:
– На тебе юбка описана. Забыли забрать. Выпрягайся давай.
– И не подумаю. Совести чёрт ма, сдёргивай сам.
И он сорвал.
Упала она, полуголая, на мёртвого мужа на столе и умерла.
Было это в пору «сталинских землетрясений», в фашистскую коллективизацию.
Колхозный каток в блин плющил державу.
«В 30-е годы в руководстве страны почти не было образованных людей. Образовательный ценз руководителей государства стал очень низким. Из массы губернского начальства и руководящих работников наркоматов высшее образование имели 0,2 процента. А в сталинском политбюро после 1932 года не было ни одного человека с высшим образованием».
– Тогда, – продолжала Катерина, – был культ, но не было личности. Нету личности и сейчас. Откуда ж этой личности взяться, если сам Блаженный при «богоравном вожде» пел частушки, наплясывал, забавлял как мог… Вместе с «богоравным» изнущался над народом, а теперь подался в хорошие… Грамотёшечки слабо?!.. До высшего не доскрёбся. Сорока с хвоста сронила, и я знаю, что будет в близкие годы. Во сне видела. После тоскливых цэковских фиглей-миглей скачнут этого горюнца с трона, и в мягкое, в топкое креслище генсека шлёпнется Балерина. И станет править. И будет крутиться при Балерине референтиком один дядя. Он был тем и знаменит, что анафемски ловко затачивал карандашики для самого генсека. Вошёл в ветхость лет. И всё затачивал… И до того дозатачивался, что сам взлезет на генсексовский… Ой, что ж я, сивая, буровлю? Это я не иначе как оговорилась… У нас же сексу ну не было и нет. Не на тех запали!.. Значит… Взлезет он на генсековский тронишко, спутавши с катафалком. Умёха какой!.. Во-о!.. И держава ещё громче засмеётся сквозь горькие слёзы… Так что чем гонять мячик, шёл бы ты, Каурка, затачивать карандашулики. Глядишь, и выскочил бы в большие началюги.
– Неа. Меня, Кать, что-то не манит в эти… ген… генкексы. Лучше б сказала, чего это ваш генсек Василиск такой тугокожий?
– По штату положено. Вер-хов-ный! Вон, слышала, «великий вождь всех времён и народов» почище был. Сам хвалился своему политбюро, как в Курейке, в ссылке, «они вели одно время общее хозяйство со Свердловым. Чтобы не дежурить по очереди на кухне, Сталин специально делал обед несъедобным. А когда Сталину хотелось съесть двойную порцию супа, он, отведав из своей тарелки, плевал в тарелку Свердлова. Тот, естественно, отодвигал её, а довольный «товарищ по ссылке» съедал всё».
– У-у!.. Нам, смертным, такой тонкой аристократизмий не в доступности…
– Об том и песня моя. Василей натерпелся бед выше ноздрей, нет-нет да и взбрыкнёт когда по мелочи. Вон как сейчас… А ну с трёха годов по детдомам?! Вошёл во взрослость, заслали к нам в район. Безотказный такой. Чёрные всё ломил работки. Сидел на хлебе да на соли. На его довольстве были Пинка и все транзитные, беглые кошки-собаки.
Умники над ним потешались. Что, мол, возьмёшь? Со звоном же в голове! А может, больше звону было у тех, кто так считал?
Ну, звон звоном, а заворачивала осень. Годится ли парню спать на ящиках на сарайной крыше? Делегация баб к коменданту, к дневальному Кремля пятого района. Давай, Иван Лупыч, парню угол. Чтоб крыша над парнем была, а не парень над крышей!
Комиссар Чук в пузырь. Да где я вам возьму?
– Не выламывайся. А то чо-нить стоявое и выдернем из тебя. Ухо там или чего пониже…
Бабы не война, не пощадят.
Нашёлся Василию куточек.
Кто дал старую койку, кто одеяло, кто ведро.
Паша, Комиссарова половинка, стакан со щербатинкой поднесла. Наверно, после выпивки Ванята пытался закусывать гранёным стаканом. И тут попал стакан под всеобщую мобилизацию. Паша, похоже, раскинула умком: не будет стакана, бросит принимать на грудь и её запивошка Чук.
Наказал бабий сход во всякую субботу по очереди всем семьям мыть у Василия пол. Горячие молодки входили во вкус и только на утренней зорьке тайно выскакивали…
Была мята, да помята…
Даже было несколько сеансов тасканий за волосы. Это когда нетерпячка поджигала какую повертуху по-за очереди скользнуть внагляк потемну к Василиеву полу.
Ему говорили: женись. Приведи барышню, подведи под свою фамильность и живи. А он смеялся. Чего ж приводить? Сами косяками! Надо нахальства набраться – утром не выгонишь. Хоть участкового зови.
И вот что-то запасмурнел Василий и однажды в получку пропал с деньгами. Вернулся над вечер. С песней:
– Так во время воздушной тревоги
Родилась раскрасавица дочь.
Он пел и счастливо наглаживал на себе оттопыренную рубаху.
– Что там у тебя?
– А в нашем семействе прибавка! – Осторожно он откинул ворот рубахи, и в расстёгнутый простор изумленно глянула золотистая козья головка. – Раскрасавица дочь!
– Где ты взял?
– Не украл, не украл!.. Надоело терпужить, я и пойди просто так по Мелекедурам посмотреть на сады в первом цвету. Иду, иду и наткнулся в канаве на козу. И так бедная мучится. Лижет козленочка. Только, значит, народила. А другой торчит… и никак… Потерпи, коза, мамкой будешь! Я помог… принял… Припал к уху козлёночка щекой, а матечка прямо из рук рвёт плёночную рубашку… Такая малюшка, такая слабенькая… Сердчишко в ладонь тук-тук, тук-тук… Сквозь ребрышки слышу. И дрожит. Холодно. Жалко было оставлять. Да потом, обе-две девочки… Думаю, раз я принял, я должен и воспитать. Не-е, думаю в дополнению, две брать негожко. Надо оставить одну. Я и возьми только ту, что сам принял… А чтоб хозяева не пообиделись, я всю получку ботиночным шнурком подвязал в тряпице козе к рогу. От и будем мы теперь с Катеринкой…
Имя своё Катька засовестилась назвать вслух и смолкла.
Каурый не обратил внимания, что она утихла. Знай лупился на шум в поле. Может, он и совсем её не слышал?
Катька переменила ногу и тоже тупо уставилась на поле, но ничего не видела.
Прошлая жизнь звонко лилась перед глазами.
Василий дал ей имя родной его матери, которую смутно помнил. Вроде была она и не была.
Василию казалось, что козочке всё холодно.
Он лёг на койку, красавицу на грудь, прикрыл одеялом. Одна головка торчит.
Скоро согрелась она. Повеселели глазки, забегали в любопытстве по стенам.
– Мамзелино, еду на стенках ищем? – спросил Василий и р-раз её носом в банку с молоком.
Катенька испугалась, чуть не задохнулась. Отфыркалась, вытерла губы об ласковую шёрстку ноги.
Лежит Василий не налюбуется.