Шла и ругала себя. Ну совсем плохая! Как же сын приедет этим поездом, если поезд этот не останавливался?
Так-то оно так, только ноги сами несли на станцию, хоть что ты тут делай.
– Дождалась, – рассказывала дальше мама, – летит этот самый скорый на всех ветрах, только окна льются. В одном окне вроде как качнулось твое лицо. Что было во мне моченьки, кинулась я за тем окном, кричу, руками зову. Уже и станции конец, семафор дальше краснеет. Упала я в канаве, выкричалась… Был ли то ты? Неужели мой сын мог проехать мимо? Я и так вижу его раз в году, и он мог? Не-е, мой не такой. То всё мне намерещилось. Мало ли похожих людей? А потом, скорый поезд, разбери на скаку… А то кольнёт в грудь. Мой! Мой был в окне! Ясно ж видела! Тогда что? За что такое зло? Может, за то, что сама не умела расписаться, а всех трёх на последнем куске довела до людей? Митька механик, Антон в газете, Глеб не камни ворочает. Всех как могла повыучила. Разве за это можно держать сердце? Не-е, не мой… Чтоб мой – сам других в газетах продёргивает! – да проскочил? Будь он, хоть на денёк, хоть на час, хоть на минутку, а заехал бы. Ну правда ж? Скажи, шо правда. Сыми с меня этот камень. Вить если сын ехал мимо и не заехал к родной матери, за то вина лежит на ней. За ту вину ей отвечать там… Я боюсь помирать. Человек помирает… дыхание перехватывает… Нет дыхания, совсем нет, а потом опять дыхнёт… Боюсь… Скажи, что это не ты был в окне… Правда?..
– Правда, ма, правда, – скороговоркой подтвердил я, опустив голову.
На правду меня не хватило.
Разве скажешь даже матери то, что хотел бы скрыть от самого себя?
Ещё за год до этой истории я жил со своими в Каменке.
Мама уже выпала на пенсию, выпала, как она говорила, в списанные бабки. Митрофан, Глеб и я работали на маслозаводе.
Кроме того я писал в газеты.
Меня заметили в обкоме, в день печати озолотили грамотой и направили в щучинскую районку.
К той поре я уже дважды стучался в университеты и соответственно дважды обжигался.
Первый раз ткнулся в Воронеже. Без стажа, сразу после школы. Из двадцати добросовестно наскрёб девятнадцать баллов. У нас тогда не проскочил один даже сдавший на круглые пятёрки. Десятиклашкам кинули, кажется, семь мест, а на отлично подсуетились восьмеро!
В МГУ я поймал гусика на сочинении.
Однако знакомым твердил, что свалил меня немецкий.
Выходило чуть-чуть престижней и не так стыдно. Что ж я за журналист, раз за свою сочинилку отхватываю заморскую фигуру?
Вскоре после московской беды меня послали в газету.
По третьему заходу ладился я пытать судьбу.
На этот раз в Ростове-на-Дону.
Там только-только открыли факультет журналистики. По мне, никто про то ещё не знал. Знал пока я один. Ну, может, ещё какой университетский погорелец, от силы ну с десяток, не больше.
Наверняка конкурс будет божеский, уступчивый.
…Добежал я до своего вагона, стукнуло: останавливается в Каменке!
В газете я был первые три месяца. В стороне от своих эти месяцы показались каторжным веком. Я писал домой часто, как безнадёжный любовник. Дорогого бы дал, лишь бы слетать хоть на один взгляд. И где набраться такого терпежу, чтоб поезд стоял в Каменке, а я и не выйди? Не смогу.
До вступительных неделя. Денька на три и можно остановиться, отгостить…
Можно, да лучше не нужно!
Не дай бог завалюсь снова. Ну, раз срезался. Ну, два… Ещё можно как-то списать на счёт случая. Этот Сивка две беды с грехом пополам свезёт.
Но чтоб три!
Да и как с третьей шишкой на душе гляну своим в глаза?
И ребёнок же поймёт что к чему. Раз тупенький, с колокольным звоном в голове, не лезь в университет, отступись…
А не умнее ли?
Провалюсь – гордо смолчу.
А выхватит моя, поступлю – этаким чёртом на белом коне заявлюсь!
Вариант с белым конем был мне симпатичнее.
Я сказал себе, наскреби хоть малую горстку духа, заверни домой уже после университетской лотереи, с результатом уже.
Я побрёл от поезда к кассе, закомпостировал на скорый.
В Каменке скорые не стояли.
Но самое непонятное и по сей день было то, что я не торчал у окна.
Когда подъезжали к Каменке, я вжался в угол, задёрнул занавеску, чтоб ни одна знакомая душа не видела.
А как же тогда мама?
А может, матери видят своих детей и сквозь стены?
Где-то недалеко, палаты за три, послышался нарастающий глухой шум множества нестройных шагов.
– Сынок, обход… Сбирайся!
– У солдата короткие сборы, – потянулся я к горячей от больничного тепла куртке. – Что вам завтра принести?
– Завтра не приходь. Не надо. Отдохни. А там если надумаешь… А нести ничего не неси. И так набита тумбочка харчем.
– Как это не неси? Что врачи советуют есть?
Насмешливо махнула она рукой:
– Иди ты, врачи… Слухай врачей! Врачи наговорят. Им за то гроши платять… Бачишь, винград, урюк, узюм… Где возьмешь? Выпляшешь? Нема и не треба. Можно печеную картоху, сала немножко, селедки. А! Шо есть, то и можно… Аппетит ко мне, чую, вертается. Я теперички буду подметать всё, что ни подай. Буду наедаться, как дождевой пузырь. По нонешним временам, сынок, жить можно. Надо спасаться…
Глава восьмая
Прямая дорога на кривую наведет.
1
Дорога назад была уже и короче, и ладней, и шлось по ней легче, стремительней, оттого что давешний груз неизвестности, груз страха больше не давил на плечи, не давил на душу; радостное сознание того, что с мамой всё ладится, правится к добру, к поправке, сняло с меня старый груз беды, и я широко, шаговито мял просёлочную слякоть, весело дивясь, что-де вот только ещё оглядывался на ходу, видел, как приседала за бугром ольшанская церквушка, точно играла со мной в прятки, – и вот уже сама госпожа Гнилуша!