А тем временем в посёлочек к нам приехал к одним погостить винолюбивый малый откуда-то из России, куривший исключительно беломоркэмэл[213 - Беломоркэмэл – папиросы «Беломорканал».] и любивший приговорку: «Белое – несмелое, красное – напрасное, водка – в сердце прямая наводка!» Малый и просохнуть не успел, как назад, домой, поехал уже при молодой жене. Проворчивые старики Половинкины быстренько сосватали ему свою Марусинку.
Марусинка поначалу противилась выходить за пьяника.
Старики и прицыкни:
«Ещё неизвестно, вернётся ли из армии к тебе твой попрыгун генералиссимус. А тут живой человек набежал. Чего отпускать божий момент? Иди! Иди, пока не видно, что ты уже с дитём. Иди, дурёка, не козоумничай. Всё будет какой-никакой ребятёнку живой батька. Выходи да живи, себе лиха сна не знай. А то довыглядаешься своего купоросного Глебуху – век бы не вековать одной, как сороке на берёзке. Дело тебе вяжем. Иди… Свезёшь свой грех на сторону и концы в омут!»
И Марусинка не насмелилась восстать против отца-матери.
Она не стала отвечать Глебу и – верила, что после армии он и без писем непременно явится к ней. А там будь что будет…
Глеб и в самом деле со службы нагрянул сперва не к себе домой, в Каменку, а к родительцам Марусинки. Растравленные старики не пустили его дальше порожка. Сказали, что ребёнок его родился мёртвым, так что нечего тут обивать пороги. Из злых обрывков Глеб понял, что Марусинка живёт далеко отсюда у мужа.
– А я всё равно пришёл за своей половинкой, – ершисто бухнул он.
– Может, чья и половинка, да не твоя!
– Дайте адрес… Заберу… Будем жить честь по чести…
– Твоей-то честью мы уже разок захлебнулись. Нам этого доволе… Никакого адреста ты не получишь. И забудь, как открывается наша дверь.
– Марусинку я не виню, – в горечи мама нервно разглаживала на колене уголок халата. – Тут вина полностью на меня упала. Не убедила её пойти тогда сразу к нам. Сдается, и Глеб не может спустить мне это. Молчит только. Виновата бабка, кругом виновата… Когда идёт дождь, все мокнут…
Мама немного помолчала и как-то с опаской, снизив голос, спросила:
– Сынок, что мне покою не даёт… Я вот тут лежу ночами та думаю без конца-краю… Вот ты пишешь всякэ-разнэ по газетах. И не боишься?
– А чего бояться?
– А ну заберуть?
– За что?
– Пишет и не боится, – сказала она себе как-то растерян-но и вместе с тем гордовато. – А тут рта всю жизнь боишься открыть… дрожишь.
– А чего дрожать?
Она вздрогнула и оглянусь на дверь. Взглядом будто спросила: не за мной ли пришли?
Но на пороге никого не было. И она успокоенно затихла.
– А чего Вы дрожите? – не отступал я.
– А-а… Мало ль чего сдурячку ляпонешь… Потом ни на что не натянешь… Как говорят?.. Рыба гибнет – рот роззявляе… Спокойнишь всего – молчи…
– А всё же? Чего Вы дрожите?
Она в конфузе замахала на меня обеими руками:
– Да брось ты цэй допрос!.. Ну тебя!..
2
В коротко открытую дверь бочком втиснулась, здороваясь, маленькая старушка.
Следом правился весёлый старичок в потёртом газетном колпаке набекрень.
Завидев постороннего в палате, меня, остановился, примёр на одной ноге, не решаясь опустить другую. Так поторчав несколько мгновений на месте в раздумье, повёл поднятую ногу обратно и, широко забирая руками назад, путаясь в халате, не поворачиваясь, на одних пальчиках взял на попятки и осторожно, почтительно, с поклоном прикрыл за собой дверь.
– Так-то оно дажно способней будет, – косясь на дверь, ворчала, ни к кому не обращаясь, старуха. – Верблюд сопатый. Пристал, как слепой к тесту… Наказал же Господь и не помилует… У самого уже цапалки охолонули, а яго всё лешак подкусует ш-шапаться в тёмном в колидори… Ну-у мужаки! Ну-у кобелюры! Будет лежать в гробе, подойди чужейная, пристяжная,[214 - Пристяжная (здесь) – замужняя, состоящая в законном браке женщина.] баба проститься, и таде гриб мокроносый, – в тихой ярости кинула перед собой руку с выставленным в сторону двери указательным пальцем, – и таде уш-шапне!
По-утиному колыхаясь с боку на бок, дошаталась до своей койки у окна, взнялась с ногами на постель и в полной обстоятельности пошла наставлять края халата на выступавшие в дешёвых чулках коленки.
Светлея, спросила у мамы, показывая на меня:
– Владимирна, это твоечкин меньшак?
– Ага, Борисовна. Меньшенький.
– А мне и так, Владимирна, до твоих слов зашло это на ум. Что значить одного завода… одной кровности… Что Митрофаний, что ты, что Глебко, что меньшой – узор вам однаковый положён на лица.
С ласковым любопытством старуха повернулась ко мне:
– Ну, как там у вас? Колбаса из магазинов не убегает?
– Там, Борисовна, с продуктами гарно! – отвечала за меня мама. – Скоко миру надо накормить! И все лезут, лезут туда. Как воши на гашник.
– За своим лезут, – точности накинул я. – Колбасу не на Красной площади делают, а у вас. Везут в Москву. И ваш народ вдогонку за своей же колбасой летит в Москву. Вот как у нас всё умненько сработано!
Все похоронно помолчали.
– А воздух там поганый, – резнула мама. – В метре, под землёй, дух, как от лука. В глаза лезет… В метре серце бьёт, навроде палкой по ребрах. У людей цвет лица похожий на траву, шо в тени росла. У нас люди справней…
– Владимирна! Не на жизнь я туда стремлюсь. На мой век свеклы достанет. Где-нить под кусточком смерть и сграбастает. Да я ей, знашь, ишто покажу? Вот! – выставила на всеобщий обзор дулю. – Я ей прямки так и фукну: «Ты, девка, не прыгай пока мне на грудки. Тебе без разняцы на кого сигать, так походи по окружке где, поотдохни, а мне дай в Москву обернуться. Без Москвы я тебе не дамся. Век жа изжила, а Москву не видала! Что ж это за диковинная земля Москва! Весь ум, вся вышняя правда, вся сила нам оттуда. Сам кто наш туда подайся, человеком каким вертается! Вон мой Колюшок. Кем жил посегодня? Покончал десять лет, в колхозе слесарьком бегал. Хлоп, зовут в армию. В саму в Москву! Отбил свой черёд, ан тебе учиться куда-т приткнули. Работал, ещё учился и смотри – скоро всему району голова, всему району указ. Вы-ыбился с колхозной справчонкой в люди. Вот тебе и Москва, что из слесарёнка выработала! Я б поехала, поклонилась за то за всё Москве…
Старуха замолчала, сронив перед собой взгляд, полный света, добра, материнской благодарности.
– Вот видите, – поддержал я разговор. – Москва родной вам стала. А как тут вам живётся?
– Да у нас всё по-старопрежнему… Что ж у нас может хорошее выпрыгнуть?.. В колхозе жить – по счастью выть…
– Вы не сгущаете краски?
– А у нас и без сгущёнки всё густо… Не провернёшь… В тридцатых не бежали в колхоз… В спину толкали… Не шли в колхоз – маялись, пошли – покаялись… Одни жили – не тужили. В колхоз пришли – в заплатках пошли… Ну, чего ж у нас хорошего? В колхозе поживать – одних слёз наживать…
Почему у неё такие ежовые мысли?
Я не знал, что и подумать. Если так живёт мать будущего нового первого секретаря райкома, то каково приходится простым колхозникам?