Из какого века, я не знаю,
Из-под тучи белой
К ночи наземь пали эти стаи
Рвано, обгорело.[212 - Стихотворение воронежского поэта Алексея Прасолова.]
Нет ничего печальней, нет ничего безотрадней ненастных предзимних русских полей…
«Первая направо палата… Первая направо палата…» – ворочались во мне братнины слова, и чем ближе была Ольшанка, и чем ближе была в ней сама больница, я из последнего набавлял шагу, отчего уже загнанный влетел в больничку, малорослую, долгую, какую-то приплюснутую, будто придавленную жившими тут бедами к земле; срезанный с ног усталостью, прилип в порядочно широком и долгом коридоре к первой справа двери и, сглатывая волненье, опасливо приоткрыл.
Мама спала поверх одеяла. Подобрала ноги под низ халата, собрала себя в калачик. Одна рука лежала под головой, другая, сухая, бледная, казалось, для прочности перетянутая толстыми синими жилами, уморённо покоилась по краю койки.
Раскрытая рука походила на ковшик.
Я опустил щёку на раскрытую руку.
Дрогнула, очнулась мама.
– Э-э-э! – удивленно-ликующе пропела. – Мий сыночок приихав… Мий сыночок приихав…
Мы обнялись, поцеловались.
Опершись руками о кровать, мама трудно взялась подыматься.
Я сорвался с места, кинулся было с помощью.
Но она решительно замотала головой. Не надь! Сама!
– Са-ма, – по слогам твёрдо повторила, садясь на постели. – Сама села бабка-герой. Вжэ другий дэнь сама сидаю! Отака я! К поправке дело мажется… Нам ли, сынок, плакаты?
Исхудалое, усталое лицо её тронула убитая улыбка.
– Теперь мы геройши… От тоди була беда, как тилько привезли. Я и себе не скажу, чё цэ так я боялась Ольшанку… Дуже багато пустого казалы про Ольшанку. Того и боялась. А как привезли, ка-ак четыре флакона белого всосали в один сприц, ка-ак клюнули – куда и страх от мене пишов. Сюда попала… Откачали… И Ольшанка сразу понаравилась, и няни понаравились, и врачи. У нас с Борисовной, – кивнула на пустую койку у окна (палата была двухместная) – одна врачиха. Хвёдоровна отчество. Зоя Хвёдоровна… Хвёдоровна наша там хороша-расхороша. Это не докторь, а золото. Цены ей нельзя сложить. При такой докторице грех помирать… Прийдэ, сядэ на койку: «Ну, как, бабуля?» – И руку общупае, и язык посмотрэ, и в ухи загляне… Там обращеньем мягка! Я век прожила, уже старость накрыла, а такого обращения не встречала. Что, сынок, ни кажи, а для таких кватырянтив на цьому свити, как я да Борисовна, обращение самэ основне. Здоровье в нас кладэ…
Женщина в белом приоткрыла дверь, подала мне халат:
– Накиньте.
Как хорошо, что она не видела мою куртку.
Я предусмотрительно сидел так, что загораживал собой от входящих в палату и обжигающую пальцы батарею, и расхристанную по ней изнанкой кверху куртку.
Над курткой покачивались, изгибаясь, еле заметные столбики пара.
– Цэ була докторь по горлу. А наша унутренняя… Наша молоденька, на личность гарна. Найдись Глебу така гарна жинка, я и померла б спокойно.
– Ну-у… К чему такие жертвы?
– От меня, сынок, теперички всего можно ожидать. Не роблю, слаба… Свой век взяла – ослобони место молодому, нарождаему… А случится это годом раньше, годом потом невелик подварок. Всё ж одно ослобонять… В больнице ночь – год. Лежу, лежу… Нипочем не засну. Вас три. Об каждом подумай. За тебя с Митькой я не так… У Митьки техникум, у тэбэ вниверситет. Оба-два при жёнах. Уроде определились в жизни, уроде худо-бедно, а поднялись на ноги. Но Глеб, горький обсевок… В его лета ни семьи, ни грамоты поверх школы. Это что, порядок? Чтоб в наше время да не учиться? Достанься ему моя пора, там бы багато не научился. Побегала я по чернотропу два месяца в первые классы, а там положил ноябрь снега, сапог Польке нету. Одни сапоги на троих были. На том и покончилась Полькина образованка. А ему что мешает? Митьке нехай я помогала, подсыпала в техникум и копейку когда, и посылку. А тебе кто помогал? Работал да сдавал свои экзаменты. И он три года проучился заглазно…
– Заочно.
– Пускай и так. Три года проучился на агронома, а там зволь радоваться. Бросил! Лень матушка скрутила. Зарос парубок ленью… Пускають на завод, чего ж щэ! Когда ни приди на завод, спит наш стахановщик на теплой лестничной площадке меж котлов. Отоспал там смену, приходит спать другую домой. Что ему? Приходит на всэ готовэ. Поел, укрылся, опахнулся газетой на диване, читает уроде. А подойди через минуту – спит! Так до утра и спит. Не разувается, не раздевается. Сам на диване, ноги на полу. Намучится под газетой за ночь, а штаны-рубаху не скинет. Всё ото отсмеивается: «Зато утром короче сборы. Не надо снова одеваться». Все три от одних батька-матери, а яка разна поспела фасоля. Какой враг сыпанул ему в душу стоко лени, стоке спокою? Колы б можно не работать, он бы век свой проспал под газеткой. Вот что, сынок, страшно! Там гладючий стал… Размок в плечах, на ребрах сала, как у хорошего кабаняки осенью.
– Про женитьбу не заикается?
Мама всплеснула руками:
– Не к чему, говорит. На пензию, говорит, пора! Это на всём на готовом зараз. А ну перекинусь? И тогда неженатый будэ? – Мама поудобней села на кровати, тихонько прислонилась спиной к стене. – Похоже, он людей боится. К человеку обратиться – камень для него. А сама не каждая первая обратится. Глупый, пьяный, урод – не скажешь. Сам из себя непоганый. А жизни нема. Молчака такый на людях… Даже вон ножик сложи да таскай в кармане. Уржавеет!.. Ожениться я мешаю? Скажи. Уйду на кватырю. Лета четыре назад слыгався с одной простифанкой. Пье, курэ, собой мелка та поганенька. Ой, гнилое яблочко остальные портит… Я про неё и слухать не хочу. А он мне напрямо и гудит про эту свою маляриху: «Давай пригласим её на воскресенье белить хату и оставим. Я буду с нею жить». – «Та ты шо? Сдурел? У неё ж муж в военкомате повестки парубкам выписуе, дитё малое да хворое, мало не дурнэ». Смеется: «Вылечим». – «Лечи. Присоглашай без меня. Делай, шо хочешь, абы глаза мои этого страму не бачили». Думаю себе, сильный ливень быстро проходит. Дай-ка пережду на стороне… В субботу сгребла я свои манатки да и забулькотела к тебе в Москву. Какая тут была у них любовища, не знаю, только через неделю кинулся письмо по письму засылать, кинулся отзывать домой. Да ты сам читал те письма. Помнишь?
Я кивнул.
– Больше про ту фиёну не заикался. И осталось у парубка у нашего две стыдные заботоньки: выспаться под газетой да в случай чекалдыкнуть бутылочку. А выпьет, молчаком набычится, сопит, только что не брухается. Да зубами скрипит. Не-е… Не житуха ото одному… Придёт, уйдёт… Один, как волчара… Разве ото дило? Я вот сижу над болью, всё думаю-гадаю… Знаешь, сынок, наверно, вина на мне, что он один.
– А может, глядеть надо шире? Может, – подпускаю в шутку, – вина на дефиците сельских невест?
Мама поджала губы, удручённо ожидая, что ещё за невидаль выкину я.
Мне и самому неловко за нечаянную выспренность.
Я повёл плечом, как бы извиняясь.
– Непутящим всегда этот твой дев… сыт сам валится под ноги. Не отпускать надо было…
Истории этой много лет.
Мы тогда жили ещё в Грузии.
Каждое лето к нам в Насакиральский совхоз привозили на сбор чая вербованных девчонок. Полно было писаных красавиц. Да всерьёз ни на одну Глеб и не взглянул. Милей Марусинки Половинкиной никого не было. Он дружил с Марусинкой ещё со школы.
В октябре Глеб ушёл в армию.
А в декабре Марусинка сообщила ему, что она беременна.
Глеб написал, чтоб мама уговорила Марусинку перейти жить к нам.
Маме Марусинка очень нравилась. Марусинкой мама была захлёстнута до сердца.
Конечно, мама звала Марусинку.
Однако Марусинка не шла к нам. Не отвечала и полным отказом, уверяя, что неудобно ей жить в нашей семье до расписки.
Заочно же, насколько мы знали, браки не регистрировались.
А если начистоту, Марусинка стеснялась идти к нам.
Ну, как бы она у нас жила? У нас всегда была одна комната. Как жить в одной комнате, где кроме мамы был ещё и я, ровесник Марусинке? Как жить? За занавесочкой?
На занавесочку Марусинка не позарилась.