Оступлюсь, споткнусь, упаду – всё во благо! Брешет. Авось и хрустнет. Что посмеешь, то и пожнёшь. Сметь!
Я поехал.
Господи, до чего же трусость опаслива. Сколько уговаривал себя: идёт педаль кверху, под ногу, – не ужимай ты эту негнучку. Стукнет снизу хорошенечко и станет твоя инвалидка гнуться.
Я всё это понимал.
Но как только педаль начинала подыматься, я заране тянул больную ногу повыше.
Вот и достань…
У столовки почтальон Лещёв помахал треугольничком.
– Боевое донесение от отца Глеба!
Я на ходу взял письмо, сунул под прищепку на переднем багажнике. И стало от Глебова послания как-то светлей вокруг.
Я не кинулся читать его среди дороги. Зачем комкать радость? Прочту на огороде. На воле.
Огород меня подивил.
Лес лесом!
Особенно на новине. Кукуруза не в два ли человечьих роста, телом толще руки.
Я тихонько наклонил ствол, тронул длинный, тяжёлый початок за сухой фиолетовый чуб, и он до обидного легко сорвался, как не взятая в шпильки накладная косица. Я чуть задрал рубашку на початке, он озорно засмеялся, блеснул крупными, в палец, белыми зубами.
Кукуруза уже выспела, но постоять ещё может. Пусть подбирает последнее тепло лета. И вдруг хлопни дожди, ей не страшно. Зёрна плотные, блёсткие, как стекло. А какое стекло трепещет перед водяными стрелами?
Я прижался щекой к томкому теплу сытых, гладких зёрен; пахнут они солнцем, летом, землёй, мокрой травой и моими детскими мозолями и по?том.
Бережно я снова надвинул на верх кочана шуршащую его рубашку. А чуб не удержался на осклизлых зернах, упал и завис фиолетовым облачком на широком громоздком листе, подкрашенном осенней позолотой.
Я приладил чуб ко лбу кочана. Пожурил:
– Не бросай свой чубчик. Тебе без чубчика не идёт.
Зачарованно побрёл я дальше по своим джунглям.
Вокруг всё переплелось, связалось, слилось в единый живой восторг.
И хозяйка здесь кукуруза. Королевишна.
Земля державно вознесла её из своего лона. За листьями-полотнами не видать неба. Королевишна выше всех, сановито посматривает окрест. Не всё ли солнце забирает она, и лишь блёклые его пятна великодушно пропускает меж ребристых, сабельных листьев к забитым, тихим кустикам сои. Снисходительно терпит Королевишна дерзкую смелость вертлявой фасоли, огуречных, тыквенных плетей, что уверенно переползают со ствола на ствол, надёжно держась за них цепкими усиками, развешивают на ней свои дары, как украшения на праздничной новогодней ёлке.
Я сел на землю, рву в мешок сою.
Тревожно-сладостно видеть подвешенные, будто игрушечные, огурцы, арбузы, тыквы с сизым налётцем, тугие стручки фасоли. Глядеть не наглядеться, дышать не надышаться…
Хлопотливое лето разрядило нам весь огород – дивная картина.
Из своего домка между стволом и листом кукурузы насторожённо лупится паук. Мимо носа по огуречному тракту дельно поспешали в два конца муравьи.
– Откуда? Куда? Из Криуши в Насакирали? Или уже из Насакираликов в родную Криушу?
Грубо молчат. Заняты.
Я втиши желаю им доброго пути и тоже молчу.
И, кажется, всё это очарование озвучивали редкие усталые пчёлы.
Под их пасторальные, тающие звуки я увидел, как из соевого стручка, который я сорвал и который ликующе выстрелил в меня мелкими желтоватыми ядрами, вышла принцесса.
«Я приглашаю вас на наш карнавал лета!» – сказала она и поклонилась.
И в какой тут душе не закипит карнавал?
«Приглашение с благодарностью принято!» – вздохнул я и юзом переехал по угорку ниже с мешком к новому кусту сои.
Обирал я и фасоль, рвал спелые тыквы, жёлтые огурцы на семена.
Набил огородиной оба чувала.
Приладил один на задний багажник, другой вкатил на передний и тут увидел Глебово письмо.
Совсем про письмо забыл!
Я ссадил чувалы на землю, прислонил к ним велосипед и раскрыл письмо, повёл им на все стороны.
Смотри, Глеба, что наросло! Джунгли! Особенно на новине… Вспомни, как мы прирезали эту новину, как чуть не пожгли всё вокруг… Тогда я крепко труханул… А ты огнём… враз… Посмел… Всё выбежало на твою правду. Воистину, что посмеешь, то и ухватишь….
Глеба писал про свои армейские дела. Писал и про Федю-дружка. А хват этот Федорок. Блеснул в последнем балете. Так Глеб называет показательные военные учения. И поступил-таки заочником в рисовальное училище. Как зуделось, так и вывело на его волю. Люблю таких настыриков.
Попив кепкой из ручья, вальнулся я на траву передохнуть, прикрылся от солнца письмом.
И незаметно уснул.
И приснился мне Федя.
Уже знаменитость.
Приехал к нам в школу, в дар притаранил свою картинищу во всю стену. Про Грозного.
Наш директорий перед Федей на цыпоньках.
– Зачем, – умно так спрашивает, – цар носил посох? Ну, ходи себе с рэмнём, с хворостиной…
– Ему по чину посох положен, – важно отвечал Фёдор. – Невозможно представить, как это царь охаживал бы любимого сынка… царевича ремнём или хворостинкой. Долго. Утомительно. Нерентабельно. Не выбьешь махом дурцу. А то р-раз державным посошком да по окаянной головке и от царевича мокрое местынько…