Иосаф, утирая с лица платком пыль, сел на дальний стул.
– Что вы, из самой губернии, что ли?
– Из губернского города-с.
– Пошто же вы от Гаврилова-то едете?
– Я езжу по делу, о котором вам, может быть, говорил мой извозчик…
– Не знаю… болтал он что-то такое тут… Я и не разобрала хорошенько… Какие у меня деньги!
– Мы бы вам были самые верные плательщики, – сказал Иосаф, сделав при этом по обыкновению умилительное лицо.
– Никаких у меня денег нет, что он врет? Марфутка!
В горницу вошла та же девка, но что-то уж очень раскрасневшаяся, как будто бы она сейчас только с кем-нибудь сильно играла.
– Готово ли там у тебя?
– Готово, барыня, – отвечала она.
– Ну, вы посидите тут; а я в баню схожу! – сказала старуха, обращаясь к Иосафу.
И затем, слегка простонав, приподнялась и ушла.
Ферапонтов вслед ей только вздохнул и от нечего делать пересел к растворенному окну. В другое окно из избы, выстроенной в одной связи с барской половиной, выглядывала улыбающаяся и довольная рожа его извозчика. Таким образом прошло около двух часов. В это время Иосаф видел, что Марфутка, еще более раскрасневшаяся, с намоченной головой и с подтыканным подолом, то и дело что прибегала из бани на пруд за холодной водой, каждый раз как-то подозрительно переглядываясь с извозчиком. Наконец, старуху, наглухо закутанную и с опущенной, как бы в бесчувственности, головой, две ее прислужницы – Марфа, совсем уже пылавшая, и другая, несколько постарше и посолидней ее на вид, – втащили в комнату под руки и прямо опустили на диванчик. От нее так и несло распаренным телом и бобковой мазью. Несколько минут она не подымала головы и не открывала глаз, так что Иосаф подумал, не умерла ли уж она.
– Не дурно ли им? – спросил он.
– Нету-тка-с! – отвечала Марфа. – Семь веников исхлестала об нее, за неволю очекуреешь! – прибавила она шепотом и вышла.
– Палагея! – произнесла, наконец, старуха.
– Я здесь, матушка, – отвечала другая девка, почтительно приближаясь к барыне.
– Заварила ли травки?
– Заварила, матушка-барыня, заварила.
– Подавай. Чаю у меня нет, а я богородицыну травку пью, – объявила старуха Иосафу.
Палагея между тем возвратилась и принесла в пригоршнях, прихватив передником, муравленый с рыльцем горшочек, аккуратно разостлала потом перед барыней на столе толстую салфетку и вынула из шкафчика чайную чашку и очень немного медовых сотов на блюдечке.
– Налей! – приказала ей та.
Палагея налила в чашку какой-то буроватой жидкости.
Старуха, беря по крошечке сотов и сося их, начала запивать своим напитком и после каждого почти глотка повторяла:
– Ой, хорошо! Так и жжет в брюшке-то. Может, и вы хотите? – отнеслась она к Иосафу; но тот отказался. – Ну, так вы поели бы чего-нибудь, – продолжала старуха и взглянула на свою прислужницу. – В печке у тебя брюква-то?
– В печке, матушка, с утра не вынимала.
– Принеси.
Палагея опять вышла и на этот раз уж приворотила целую корчагу с пареной брюквой, до такой степени провонявшей, что душина от нее перебил даже запах бобковой мази. Она своей грязной рукой выворотила Иосафу на тарелку огромнейшую брюкву, подала потом ему хлеба и соли; но как он ни был голоден, однако попробовал и не мог более продолжать.
– Что вы не едите? С маслом оно скусней. Подай масло-то.
Девка подала; но Иосаф и с маслом не мог; зато сама старуха взяла никак не менее его кусище и почти с нежностию принялась его есть… По возрасту своему она дожила уже, видно, до того полудетского состояния, когда все сладковатое начинает нравиться.
– Вы ступайте спать на сеновал. У меня там хорошо, – сказала она Иосафу и потом сейчас же вскрикнула: – Марфутка!
Та явилась и была уже совершенно расфранченная: с причесанной головой, в чистой рубашке и в новом сарафане.
– Проводи вот их! – приказала барыня.
Иосаф видел, что со старухой о деньгах нечего было и разговаривать: он печально поклонился ей и пошел. Марфутка провела его через сени, и, когда он несколько затруднился прямо без лесенки влезть на помост, она слегка подсадила его. В полутемноте Иосаф рассмотрел постланную ему на сене постель. Он снял с себя только фрак и лег; под ним захрустело и сейчас же к одному боку скатилось пересохлое сено; над головой его что-то такое шумело и шелестело; он с большим трудом успел, наконец, догадаться, что это были развешанные сухие веники по всевозможным перекладинам. К утру его начал пробирать сильный холод; во всех членах он уже чувствовал какую-то сжимающую, неприятную ломоту и совершенно бесполезно старался поукутываться маленьким, худеньким одеялишком, не закрывавшим его почти до половины ног.
«Ах ты, старая чертовка, куда уложила», – думал он, и в это время вдруг раздались шаги то туда, то сюда, и послышался гул сиповатого голоса хозяйки. Наконец, он явственно услышал, что она кричала: «Господин чиновник! Господин чиновник! Пожалуйте сюда!» Иосаф проворно накинул на себя свой фрачишко и спустился с помоста в сени. Здесь он увидел, что в растворенных наотмашь дверях стояла, растопырив руки, рассвирепелая старуха. Она была в одной рубашке и босиком. Перед ней, как-то смиренно поджав живот и опустив главки в землю, но точно такая же нарядная, как и вчера, предстояла Марфа. Несколько поодаль, и тоже, должно быть, чем-то очень сконфуженный, стоял извозчик его Михайло.
– Господин чиновник! Я вот вам свидетельствую, что этот мерзавец… с этой моей подлой тварью… помилуйте, что это такое? – объяснила Иосафу старуха, показывая на извозчика и на девку.
– Да чтой-то, сударыня, какие вы, барыня, право! – говорил Михайло, отворачивая глаза в сторону. – Только себя, право, беспокоите… – прибавил он и подлетел было к ее ручке.
– Прочь, развратитель!! – крикнула на него старуха. – Можете себе представить, – обратилась она опять к Иосафу, – всю ночь слышу топ-топ по чердаку то туда, то сюда… Что такое?.. Иду… глядь, соколена эта и катит оттуда и подолец обдергивает. Гляжу далее: и разбойник этот, и платочком еще рожу свою закрывает, как будто его подлой бороды и не увидят.
– Да я, право, сударыня… – заговорил было опять Михайло.
– Молчи и сейчас же бери своих одров и долой с моего двора. Я не могу терпеть в моем доме таких развратников. А тебя, мерзавка, завтра же в земский суд, завтра! – продолжала старуха, грозя девке пальцем. – Помилуйте, – отнеслась она снова к Иосафу, – каждый год, как весна, так и в тягости, а к Успенкам уж и жать не может: «Я, барыня, тяжела, не молу». Отчего ж Палагея не делает того? Всегда раба верная, раба покорная, раба честная.
– Матушка, это тоже божья власть! – ответила, наконец, и Марфа. – Палагея также не лучше нас, грешных; но так как сухой человек, так, видно, не пристает к ней этого.
– Молчи! – крикнула на нее старуха. – А ты убирайся: нечего тебе тут и стоять, вытянувши свою подлую харю!
Извозчик пошел.
– Позвольте уж и мне в таком случае проститься, – проговорил Иосаф.
– Как вам угодно! Ваша воля! Я вам не поперетчица, – проговорила старуха и торжественно ушла в комнату.
Девка тоже, не поднимая глаз, убралась в кухню.
Иосаф отыскал свою фуражку и пальтишко. Выйдя на крылечко, он нашел, что Михайло стоял уже тут на своей паре и только на этот раз далеко был не так разговорчив, как прежде. Иосаф, несмотря на свою скромность, даже посмеялся ему:
– Что, брат, попался?
– Да поди ж ты ее, старую ведьму, какова она! – отвечал Михайло как-то неопределенно и во всю остальную дорогу не произнес ни одного слова.