– Да, – повторил Гаврилов еще более протяжно и задумчиво, – но об этом надо подумать, – прибавил он и, попрося снова Иосафа садиться, сейчас же переменил разговор. Он стал расспрашивать его о капиталах Приказа, его оборотах, не высказывая с своей стороны ни одной мысли, но зато с самым вежливым вниманием прислушиваясь ко всем ответам Ферапонтова. За ужином, который последовал часов в одиннадцать, были поданы на серебряных блюдах разварная рыба и жареная дичь, так прекрасно приготовленные, что Иосаф даже никогда ничего подобного и не едал. Кроме того, Гаврилов несколько раз из своих рук подливал ему в стакан весьма высокой цены медоку, так что герой мой даже начал конфузиться от такого рода внимания. Когда вышли из-за стола, он осмелился еще раз повторить свою просьбу и спросить, когда он может получить ответ.
– Я вам завтра же скажу, – отвечал Гаврилов и чрезвычайно радушно приказал одному из своих лакеев проводить гостя в приготовленную для него комнату.
Как ни мило и ни уютно было прибрано в этой спаленке, как ни покойна была приготовленная постель с чистым, как снег, бельем, однако Иосаф всю ночь проворочался, задавая себе вопрос: даст ли Гаврилов денег, или нет? Поутру, узнав от лакея, что барин еще не выходил, он, чтобы как-нибудь сократить время, вышел в сад и, выбрав случайно одну дорожку, прямо пришел к оранжерее. Боже мой! Сколько увидал он тут цветов и за стеклами и на вольном воздухе, в стройном порядке рассаженных по куртинам. Половине из них Иосаф даже и названия не знал, но все-таки, безмерно восхитившись душой, начал рассматривать то тот, то другой, нюхать их, заглядывать вовнутрь их махровых чашечек. В самой оранжерее, при виде гигантской зелени, растущей то широкими лопастями, то ланцетовидными длинными листьями, у Иосафа окончательно разбежались глаза, и в то время, как он так искренно предавался столь невинному занятию, почти забыв о своем деле, сам хозяин думал и помнил о нем, ходя по своему огромному кабинету.
Глядя на умное и выразительное лицо Гаврилова, на его до сих пор еще величественный стан, конечно, каждый бы почувствовал к нему невольное сердечное влечение; а между тем как странно и безвестно прошла вся жизнь этого человека: еще в чине поручика гвардии, глубоко оскорбившись за то, что обойден был ротой, он вышел в отставку и поселился в Бакалайском уезде, и с тех пор про него постоянно шла такого рода молва, что он был примерный сын в отношении своей старушки-матери, женщины очень богатой, некогда бывшей статс-дамы, а потом безвестно проживавшей в своем Гаврилкове, и больше ничего об нем нельзя было сказать.
Даже небогатые соседи и соседки, допускаемые иногда статс-дамою до своей особы, безмерно удивлялись, видя, что такой умный молодой человек, в полном развитии сил и здоровья, целые дни сидит у старушки, в ее натопленной спальне, обитой по всем четырем стенам коврами, с лампадками, с иконами, и сохраняет к ней такое обращение, какого они от своих сынков во всю жизнь и не видывали. Раза четыре по крайней мере в год Гаврилов ездил с матерью на богомолье, не позволяя при этом случае никому ни посадить, ни высадить ее из экипажа. Узнав ее желание, чтобы хозяйство шло несколько построже, он объехал все деревни, выбил там самую старую недоимку, сменил и пересек нескольких старост, докладывая ей о каждой мелочи и испрашивая на все ее разрешения.
О женитьбе, так как сама старушка никогда не намекала на это, он не смел, кажется, и подумать и даже обыкновенную легкую помещичью любовь не позволил себе завести у себя дома, а устроил это в уездном городке, верст за тридцать от Гаврилкова, с величайшею таинственностью и платя огромные деньги, чтобы только как-нибудь это не огласилось и, чего боже сохрани, не дошло до maman!
Тридцатого марта сорок восьмого года старуха, наконец, умерла. Удар этот, казалось бы, должен был сильно нравственно потрясти Гаврилова. Однако нет! С глубоко огорченным выражением в лице, он всеми приготовлениями к парадным похоронам распоряжался сам; своими собственными руками положил мертвую в гроб, в продолжение всей церемонии ни одной двери, которую следовало, не забыл притворить, и тотчас же, возвратясь после похорон домой, заперся в спальне покойницы, отворил и пересмотрел все ее хитро и крепко запертые комоды и шифоньеры. Сколько он там нашел, неизвестно, но только в продолжение довольно значительного времени во всей его благородной фигуре было видно выражение какого-то самодовольства, как бы от сознания новой, до сих пор еще не испытанной им силы, а затем страсть к корысти заметно уже стала отражаться во всех его действиях. Точно так же, как прежде повиноваться матери, теперь делать деньги сделалось как бы девизом его жизни. Ни с кем почти из соседей не поддерживая тесного знакомства и только слегка еще оставляя заведенную старухою в домашней жизни роскошь, он то и дело что хозяйничал: распространял усилением барщины хлебопашество, скупал с аукциона небольшие сиротские именья, вступал в сподручные к его деревням подряды, и все это он совершал как-то необыкновенно тихо, спокойно и даже несколько задумчиво, как будто бы он вовсе ничего и не делал, а все это само ему плыло в руки.
Стяжав от всего почти дворянства имя прекраснейшего человека, Гаврилов в самом деле, судя по наружности, не подпадал никакого рода укору не только в каком-нибудь черном, но даже хоть сколько-нибудь двусмысленно-честном поступке, а между тем, если хотите, вся жизнь его была преступление: «Раб ленивый», ни разу не добыв своим плечиком копейки, он постоянно жил в богатстве, мало того: скопил и довел свое состояние до миллиона, никогда ничем не жертвуя и не рискуя; какой-нибудь плантатор южных штатов по крайней мере борется с природою, а иногда с дикими племенами и зверями, наконец, улучшает самое дело, а тут ровно ничего! Ни дела, ни борьбы, ни улучшения, а сиди себе спокойно и копи, бог знает зачем и для чего! И как всегда в этом случае бывает: чем больше подрастал золотой телец Гаврилова, тем сам он к нему становился пристрастней и пристрастней: даже в настоящем случае (смешно сказать) он серьезно размышлял о грошовом предложении Иосафа, из которого, по его расчетам, можно бы было извлечь выгоду, и только все еще несколько остававшийся в нем аристократический взгляд на вещи помешал ему в том.
«Какая-то Костырева, которой мужа он знал за гадкого пьяницу; наконец, этот неуклюжий шершавый ходатай, и связаться с этими господами… Нет, черт с ним!» – решил он мысленно и проворно позвонил.
– Попроси ко мне этого господина чиновника, – сказал он вошедшему лакею.
Через несколько времени Иосаф явился бледный и с замирающим сердцем.
– Я не могу идти на предлагаемое вами дело, – начал Гаврилов.
Иосафа покоробило.
– Отчего же-с?.. Помилуйте, – проговорил он до смешного жалобным голосом.
– Оттого, что это совершенно выходит из заведенного мною порядка, – сказал Гаврилов таким покойным и решительным тоном, что Иосаф окончательно замер, очень хорошо понимая, что с пьяным майором, с жидомором Фарфоровским, даже с аспидом Родионовым, можно было еще говорить и добиться от них чего-нибудь, но с Гавриловым нет.
Забыв всякую деликатность, Иосаф сейчас же начал раскланиваться.
– Зачем же? Вы позавтракайте у меня, – проговорил Гаврилов опять уже приветливым голосом.
Иосаф болтнул ему что-то такое в извинение и стал раскланиваться.
– Очень жаль, – говорил Гаврилов, неторопливо вставая и провожая его до половины гостиной.
Добравшись до своего экипажа, Ферапонтов, как тяжелый хлебный куль, опустился на него и сказал глухим голосом своему вознице: «Пошел!» Тот обернулся и посмотрел на него.
– Да что вы, с делами, что ли, с какими ездите по господам этим? – спросил он.
– Езжу денег занимать и нигде не могу найти, – отвечал неторопливо Иосаф.
– И здешний не дал?
– Нет.
– Поди ж ты! – произнес извозчик, и покачал головой. – К старухе, братец ты мой, разве к одной тут, небогатой дворяночке, заехать, – прибавил он подумав. – Старейшая старуха, с усами седыми, как у солдата; именья-то всего две девки.
– А деньги есть?
– Есть! Прежде давывала, одолжала кой-кого, по знакомству. Тогда покойному батьке – скотской падеж был, две лошади у него пали – слова, братец ты мой, не сказала, ссудила ему тогда сто пятьдесят рублей серебром, – мужику какому-нибудь простому.
– Вези к ней, – сказал Иосаф.
– Ладно, – отвечал извозчик и с заметным удовольствием сейчас же поворотил на другую дорогу, по которой, проехав с версту, они стали спускаться с высочайшей горы в так называемые реки. Пространство это было верст на тридцать кругом раскинувшиеся гладкие поемные луга, испещренные то тут, то там пробегавшими по ним небольшими речками. Со всех сторон их окружали горы, на вершинах которых чернели деревни, а по склонам расстилались, словно бархатные ковры, поля, то зеленеющие хлебом, то какого-то бурого цвета и только что, видно, перед тем вспаханные. Выбравшись из этой ложбины, путники наши поехали по страшной уже бестолочи: то вдруг шли ни с того ни с сего огромнейшие поля, тогда как и жилья нигде никакого не было видно, то начинался перелесок, со въезда довольно редкий, но постепенно густевший, густевший; вместо мелкого березняка появлялись огромные осины и сосны, наконец, представлялась совершенная уж глушь; но потом и это сразу же начинало редеть, и открывалось опять поле. Утомленный бессонницей нескольких ночей, Иосаф задремал и затем, совсем уж повалившись на свою кожаную подушку, захрапел. Его разбудил уж извозчик, говоря: «Барин, а барин!» Он открыл глаза и привстал. Они ехали по узенькому прогону к какому-то, должно быть, селу. На крылечке новенького деревянного и несколько на дворянский лад выстроенного домика стояла здоровая девка, с лентой в косе, с стеклянными сережками и в босовиках с оторочкой.
– Здорова, красноногая гусыня! – сказал извозчик, подъезжая к ней и останавливая лошадей.
– На-ка кто? Михайло! Откуда нелегкая несет?
– С барином езжу.
– Еще, пес, словно выше вырос, – продолжала девка.
– Да к тебе-то уж оченно больно рвался, так и повытянуло, знать, маненько. Дома барыня-то?
– Дома!
– Вылезайте, – сказал извозчик Иосафу, но тот медлил.
– Ты сходи прежде сам и объясни ей прямо мое дело, а то мне вдруг неловко, – произнес он нерешительным голосом.
– Пожалуй-с! – отвечал извозчик и, откашлянувшись, пошел на крыльцо.
– О, черт, толстая какая! – сказал он и ударил девку по плечу.
– Ой, да больно! Чтой-то, леший! – сказала та, взглянув на него ласково.
Из комнаты потом послышались усиленные восклицания извозчика: «С барином езжу-с»; затем следовал какой-то гул, потом снова голос извозчика и опять восклицание: «С барином – право-с».
Девка между тем, поджав руки на груди, глядела на Иосафа.
– Нови, что ли, вы сбирать приехали? – спросила она.
Тот вспыхнул.
– Нет, – отвечал он, отворачиваясь и стараясь избегнуть ее взоров.
– Пожалуйте-с! – крикнул ему извозчик из сеней.
Иосаф не совсем смело пошел.
В первой же со входа комнате он увидел старуху, в самом деле с усами и бородой, стриженую, в капотишке и без всяких следов женских грудей. Она сидела на диванчике, облокотившись одной рукой на столик и совершенно по-мужски закинувши нога на ногу.
Ферапонтов раскланялся ей.
– Здравствуйте! – проговорила она почти басом.