Наступило великое 19-е февраля 1861 года.
В Петербурге ожидали движения в народе.
Французский и бельгийский посланники с утра еще велели заложить себе экипажи и поехали по стогнам града Петра, видеть agitation du peuple, и только около Михайловского дворца увидели толпу помноголюднее.
– Enfin ce lion s'est reveille! – воскликнули они и, выйдя из экипажа, подошли.
В толпе молодой парень, строго разговаривая, торговал у солдата старые штаны, а другие смотрели на него.
Но зато «ce lion» пошевелился в других местах: в Бездне собралось тысяч шесть народа, и там расстреляли Антона Петрова.
Доктора говорили, что в это время появилась новая болезнь, которую можно было назвать желчно-дворянскою. Герой мой тоже заболел чем-то вроде того.
Последнее время я почти с ним не видался.
Он, как сам даже много раз выражался, совершенно пристал к так называемой крайней партии и писал самые рьяные статьи. Только природное благодушие его и все-таки поярдочное воспитание не допускали его сделаться окончательно петербургским обличителем.
Я видел очень хорошо, что все это происходило из того же чувства, по которому он ни за что бы в свете не надел старомодного фрака, как бы ни было ему удобно у нем.
– Искренности, искренности я больше желаю от вас, Бакланов! – сказал я ему однажды.
– Я совершенно искренен, совершенно! – отвечал он мне.
– Нет и нет! – кричал я ему.
– Совершенно, совершенно! – повторял он.
Софи я тоже видел всего один раз. Она попалась мне в превосходнейших парных санях на Невском и, нарочно остановившись, кричала мне, укоризненно качая головою:
– Хорошо, хорошо!
Вскоре после того я получил от Бакланова записку, в которой он писал, что болен, и просил к нему заехать.
Я поехал.
Больного я застал хоть не в постели, но желтого, как лимон.
– Что с вами? – спросил я.
– Так, простудился…
Несколько времени мы молчали.
– Я в деревню еду, – заговорил наконец Бакланов.
– Зачем?
Он грустно усмехнулся.
– Чтобы спасти хоть последние крохи, а то разорился совершенно, не промотав сам ни копейки.
Я взглянул на него вопросительно.
– За два года перед сим у меня состояние было, – продолжал Бакланов, персчитывая по пальцам: – двести пятьдесят душ моих, двести пятьдесят жениных, семьедсят пять тысяч чистыми деньгами… Деньги все ухнули на акциях… Кредитные места были закрыты; чтоб жить, я занимал в частных руках, чорт знает под какие проценты. Теперь мужики, разумеется, не станут платить оброков и ходить на барщину.
– Капитализируйте скорей! – сказал я ему на это.
– Что ж капитализировать? Сто двадцать рублей за душу, а за вычетом частных и казенных долгов – рублей по пятидесяти, да бумаги эти, вероятно, еще упадут на бирже, и так двухсоттысячное состояние превращается в десятитысячное.
– Скорее кладите эти деньги в демлю, обрабатывайте ее.
– Да я не умею этого, не приучен к тому, – отвечал Бакланов: – ни моим воспитанием ни тем правом, с которым я владел моим состоянием; и так не я один: а и Сидор, и Кузьма, и Петр, целое сословие!
– Почти! – отвечал я.
– Что ж осталось делать после этого?
– Ступайте в службу, – сказал я не совсем искренним тоном.
– Именно! – подхватил Бакланов: – самое уж поатенное место: совершенно не видать, годен ли на что человек или нет.
– Совершенно не видать, – подтвердил и я.
– Ведь это, я думаю, вздор, что нынче не то! – развивал Бакланов. – Так же, как и прежде, одни только протеже возвышаются и любимы; так же встряхивают казну, так же ничего не делают, а если делают, так пустяки.
Бакланов в это раз был очень зол.
– Это ужасно, ужасно! – повторял он, ходя взад и вперед.
– Чем отчаиваться, не лучше ли каждому взять себе за правило: «врачу, исцелися сам», – сказал я.
– Ну что ж? Это одна только фраза… Ах, кстати, – прибавил он: – Софи просила меня, не прочтете ли вы у ней что-нибудь… У ней соберутся: дядя наш Ливанов, друг наш правовед, Петцолов этот… Пожалуйста!
– С удовольствием, – отвечал я.
Читать перед Софи!.. Это что-нибудь, должно быть, очень приятное, или, по карйней мере, оригинальное!
7. Окончательная перемена
Когда наш великий Пушкин ехал куда-нибудь читать в великосветский салон, то уж, конечно, своими двумя-тремя волшебными стихами побеждал целый рой красавиц своевольных.
Наш бесценный друг Иван Сергеевич Тургенев, опахивая как бы ветром каким благоухающим сердца прелестного пола, возбуждает в них самые благородные и возвышенные чувствования, давая им и философии немного, и чувств и страстей, сколько это принято в хорошем обществе.
«Ольга» Гончарова, на наших глазах, произвела на одну очень милую, умную и молодую даму такое впечатление, что она зажала себе глаза рукой, закачала головкой и произнесла: «О, как бы я хотела встретить Обломова, полюбить его и влюбить в себя».
На наших наконец глазах, в Александринском театре, зрительницы обливались горькими слезами в «Грозе», сочувствуя страстям Катерины.
Ничего подобного на йоту, на мизинец автор никогда не производил своими слабыми творениями на прекрасный пол. К равнодушию молодых, прелестных дам, как это ни грустно для него, он давно и совершенно уже привык.