– У нас была дочь, а теперь ее нет, – сказала невестка Мамаджи, мать Тарика, которую все увидели в первый раз.
Сын Мамаджи встретил эту женщину в Лахоре, и попросил разрешения на брак по почте. Фотокарточки у него не было, но он написал: «Вы бы одобрили, мама. Я выбрал ее, потому что только она похожа на вас в этом городе». Мамаджи сказала тогда: «У одного родился деготь, у другого умерла жена, третий умер сам, оставив вдову, и вот очередной неудачный брак». Однако возражать не стала, потому что не думала, что будет жить с невесткой под одной крышей, а редкие встречи они бы обе пережили.
Теперь невестка сидела посреди комнаты, как королева, говорила, выставляя слово за словом, как серебряные приборы, и все слушали, не шевелясь:
– У нас было ружье. Отец когда-то научил меня стрелять, потому наш сын жив. У нас был квартал, но его больше нет. Кто-то пометил дома индусов знаком. Мы лежали на крыше много дней, наши рты потрескались от жажды. Еще тридцать человек прятались там, как преступники. Тайник нашли, мы впятером и еще трое слезли с крыши по приставной лестнице, пока мусульмане поднимались. Остальных облили бензином и сожгли. Мы пробирались на станцию, прятались, когда могли. Когда прятаться было негде, я стреляла из ружья в людей. Некоторых из них мы знали по прежнему Лахору, которого теперь нет. Вместе с тем городом исчезли и мы сами. Мы сами стали ничем, но шли к вокзалу. Вдоль дорог насиловали девушек, их ноги торчали вдоль обочины. У нас было ружье, но возле станции оно перестало стрелять.
Женщины замедлили дыхание, чтобы не перебить нелепым вздохом невестку из Лахора.
– Какие-то безродные псы потребовали деньги, чтоб пустить нас на станцию, – продолжала она. – Ваш сын отдал им кошелек, я сняла все украшения. Они сказали: «Этого слишком мало!» и увели няню с нашей девочкой, а мы ушли на поезд, иначе они убили бы и сына. Как я должна теперь жить?
Она рассказывала неторопливо, отдыхала после каждого слова, будто ночь не имеет конца. Никто так и не заставил детей спать. Бабу Кунвар слушал сосредоточено, не отрывая глаз от лица новой тетушки. Братец Гаури катался по полу и принимал немыслимые положения. Мать боялась сделать ему замечания – слишком властные правительницы собрались в комнате.
– Поезд уже тронулся. Мы взобрались на крышу, хотя раньше ездили только первым классом, – невестка из Лахора вдруг засмеялась мелодично, как школьница, и дети завозились на полу.
– Мы ехали на крыше, это спасло нас, потому что ночью на поезд напали. А мы сразу увидели, как они бегут, и опять слезли на ходу. Едва не переломали ноги. Когда мы дошли до станции, там сказали, что в вагонах не осталось живых. Утром наш поезд приехал, а вагоны полны тел. От звона мух не слышно, как объявляют на вокзале. Не думаю, что они защищали веру. Никто не защищал, грабили сначала, а потом стали убивать. Надо было уезжать раньше, но мы не знали, не хотели терять его работу, – она кивнула на мужа, очень похожего на Пападжи, широкого с квадратным лицом, фиолетовыми веками, чуть прикрытыми, как в медитации.
– Никто не знал, что будет, ходили слухи. Кто думал, что люди, которые жили за стеной, начнут убивать нас? Говорят, и те, кто успел уехать с вещами, потеряли добро. Носильщики помечали вагоны, где везли дорогие вещи, золото, шелк. А мы только и успели, что взять фляжку воды и немного золота. Правда, он взял альбом с фотокарточками и книги, – она кивнула на мужа. – Конечно, мы оставили их на той крыше. Так и так все стали нищими.
– В этом доме не будет нищих, – сказала Мамаджи строго. Невестка посмотрела на нее недоверчиво и холодно. Гаури показалось, что в кухне утекают вместе с водой в сток куски мяса.
– Потом мы много дней пробирались пешком. Пить было нечего, ручьи залило кровью. Трава покраснела, корни деревьев алкали кровь. Укусишь плод – из него течет. Мы такое видели, что чудом не ослепли. В одной деревне мужчины убивали своих женщин, бросали их в колодец, чтобы честь деревни не досталась врагам. Они стреляли в своих же дочерей, потому что хотели их спасти. В разрушенной гурудваре лежала девушка с нехорошей надписью на теле. Женщин, мусульманок, гнали голых по улице. Это все происходило уже на нашей стороне. Озверели и те, и другие. Не верю, что мы добрались.
– Нужно много воды, чтобы смыть это, – сказала Мамаджи. – Это ангрезы, уходя, устроили кровавый пир. Я жалею, что стала старой. А твой отец – мудрый человек, раз научил тебя стрелять.
– Отца, может быть, теперь нет на этой земле. Они жили в другой стороне города, мы не смогли узнать, что там случилось.
С той ночи Мамаджи превознесла невестку из Лахора. Ей доставались лучшие ткани и куски за обедом, королевские украшения. Свекровь подарила ей свой сурмедани[22 -
Сурмедани – инструмент для нанесения сурьмы на глаза.]* из слоновой кости. Мамаджи опасалась силы невестки, знала, кому перейдет ее престол, но не хотела, чтоб это случилось при жизни.
Пакистан приехал
Чандни Чоук стал меняться с тех дней. Прежде улицы лежали просторно, много света гуляло в них. Разносчики катили по сонным кварталам свои тележки. По праздникам с крыш люди смотрели на парад: английские солдаты в красных мундирах играли на флейтах и барабанах.
У птичьей больницы стояли разноцветные киоски торговцев цветами, парикмахерские, названные в честь богов. За ними – студии, где можно было сделать торжественный снимок семьи или фотографию на паспорт. В доме предвещали Тарику быть владельцем такого ателье, а он стал корреспондентом.
В переулке у хавели мусульмане держали лавочки воздушных змеев, конфет, самодельных игрушек. Дети обращались к хозяевам уважительно: сахиб. Много мусульман жило на улице Ахмада.
Вскоре после ночи, когда Даниика полюбила Тарика, лавочки разграбили. Дети смотрели с галереи и плакали по убитым игрушкам, чьи нарисованные глаза устремились в небо. Мамаджи запретила семье покидать дом в те дни. Мусульмане ушли во двор мечети Джама Масджид, и спали внутри на древних камнях, ожидая поезда. Ворота мечети сторожили солдаты. Ходили слухи, что в Джама Масджид изготавливают бомбы.
Сыновья Пападжи дежурили на крыше, женщины готовили ведра с водой на случай пожара. Гаури прислушивалась к ночным скрипам, вою цикад. Она сомневалась, что торговцы конфетами могут сделать бомбу, но верила слухам. Потом мусульмане уехали в новую страну, Пакистан. А индуисты Пакистана текли и текли в Индию. В доме привыкли к шелесту одежд по ночам.
На улицах Чандни Чоук стало многолюдно. Школы заработали в три смены. Появились новые слова: «кэ хаал хай» – как дела, «тусу даса» – скажи-ка, «чанжа» – хорошо. Дети учились у приезжих детей и распространяли загадочный язык по лабиринту города. Торговцы затопили Чандни Чоук, негде стало ходить трамваям, рельсы убрали. Беженцы продолжали пребывать, они занимали опустевшие дома на улице Ахмада и других улицах. Селились на крышах барсати, строили поверх старинных особняков новые неказистые дома. Переселенцы стали последними завоевателями Дели. Стерлась элегантная медлительность, переполненный город засверкал, как фальшивое золото.
До сих пор остается загадкой, чего стоило неграмотной старой женщине отыскать хозяев в Дели и принести ребенка, которого все считали мертвым. Девочка была худой, она совсем не выросла за год. Кудрявые, коротко остриженные волосы, пушились вокруг маленькой головы.
Няня одна из немногих приехала по программе возвращения. На кухне она объясняла слугам:
– Вот мои слова: государство не знает, что делает. Наши дочери не вернуться. Девочки бояться, что солдаты начнут в них стрелять за то, что они жили с мусульманскими мужчинами. Здесь у них нет еды, родня убита. А встречи с живыми наши дочери бояться сильней солдат: как они примут нечистых? Там в Лахоре, наши девочки вышли замуж за мусульман, полюбили мужей, взяли другие имена, и никакого разговора нет об отъезде. Полиция приходит в такие дома, говорит, что идут соцработники. Мужья прячут жен. У них родились дети, но государство сказало, что такие дети чужие. Их оставят отцам. Беременным, которые едут в Индию, говорят очиститься.
Няня беспрерывно качала головой, туго обмотанной тканью. Из-за того, что была она старой, ее не тронули тогда у станции в Лахоре и не стали убивать. Женщину с девочкой отогнали на швейную фабрику, где она работала за рис и чай.
Мамаджи содрогнулась, когда увидела, как няня совершает молитву, определив направление с помощью тени от щепки. Мамаджи выгнала старуху, хотя сын робко просил оставить женщину, которая принесла им дочь через кровавое месиво раздела. Ей ничего не оставалось, как принять другую веру ради жизни девочки. Мамаджи положила ладонь на лоб, посмотрела вдаль, и сын замолчал.
Старая няня исчезла. А девочка по имени Соловей, Талика, быстро освоилась в ковчеге дома. Она ладила со всеми детьми: Гаури, Даниикой, их братцем, с серьезным Бабу Кунваром. Кудрявая, как ее брат Тарик, с красивым овальным лицом и фиолетовыми трепетными веками, она порхала по хавели, словно крошечная апсара[23 -
Апсары – феи, нимфы в индуизме.]*.
Мать очень боялась за нее, не разрешала оставаться одной в чоуке. Если та играла без двоюродных сестер в комнате, мать говорила:
– Держи дверь закрытой. В доме мужчины.
Скоро случилось большое несчастье: братец Гаури упал с барсати и разбился. Полицейский из ближайшего участка прошелся по дому, зачем-то осматривая стены в узорах, поднялся на крышу. Опустившись на одно колено, записал несколько слов на бумаге. На этом расследование закончилось, полиция признала падение случайностью. В доме месяц не стихал женский крик.
Немая жена
Вторая жена патриарха была тихой и почти бесплотной. Вместе со слугами она участвовала в домашней работе, стряпала, шила и убирала. Каждое утро готовила свежую одежду для Пападжи. Молодой она ходила в его спальню по приказу сестры.
Роды детей приносили боль, которая не заживала, как у других женщин. Жизнь ее вечно болела, как ссадина. Старший сын сгорел от черной любовной лихорадки. Люди приходили прощаться и сочувствовали только Мамаджи, словно его родной матери.
Она привыкла к одиноким мыслям в своей немоте. Слова людей перестали иметь вес: все равно она не могла им ответить.
Немая махарани получила хорошее образование во дворце, умела читать и писать. Однажды она пришла в лавку к сыну Яшу, который только начинал свое дело, и жестами попросила книгу. Он, чтобы отвязаться от нее, как делали все по привычке, сунул ей книгу о восстании сипаев.
Немая махарани жила в просторной комнате во втором этаже, холодной, с окнами, открытыми зимним сквознякам. Потолок и стены украшала мозаика из битого стекла. От луны, пробегающей мимо окон, казалось, что в комнате мерцают свечи, хотя ниши для ламп пустовали.
Немая махарани боялась тратить электричество и читала возле выхода на галерею, поймав зеркалом луч звезды. В ту ночь ее трясло от страха за сипаев, восхищала их смелость. Боль причиняла жестокая казнь, которая называлась «дьявольским ветром». Мятежников привязывали к пушкам и стреляли одним порохом, тела разлетались и смешивались между собой. Слезы немой текли на мраморный пол и блестели, создавая еще один зыбкий источник света. Тонкое стекло сострадания резало сердце. Но больше других жалела она выжившего императора Шаха Зафара – серебряную куклу англичан.
Она попросила у сына Яшу тетрадь, разлинованную под бухгалтерские записи, нашла в лавке другие книги о восстании.
– Зачем вам, мама? – сказал он, жалея тетрадь и то, что она будет трогать тома на продажу.
Она ответила печальным внутренним сиянием, от которого Яшу вспомнил, что мать когда-то была махарани. Он отдал ей все, что было, и заказал новые исторические монографии по каталогу.
Каждую ночь немая махарани выписывала все сведения о последнем императоре моголов, беспомощном, не способном не править, не оставить трон. Она любила неумелого правителя и строки его газелей, оплакивающих потерю величия. Любила его скромный дворец и жемчужную мечеть, построенные из грусти по прошлому. События в доме перестали волновать ее, жизнь потекла в амбарной тетради. Даже гибель внучатого племянника не вывела ее из воображаемых покоев.
Она жалела Шаха Зафара, как жена, когда сипаи вторглись к нему, требуя возглавить восстание, говорили с ним грубо. Она хотела закрыть глаза императора ладонями, когда сипаи убивали чужеземцев перед дворцом, а император беспомощно просил остановиться. Его не слушали, и кровь летела на стены, как плевки пана, делая Шаха Зафара причастным к преступлению против английских властей.
У немой махарани не было любви с Пападжи. Он обожал только ее смелую сестру.
– Ну, иди, сходи к мужу в комнату, – говорила Мамаджи снисходительно. – Я заночую в другой спальне.
Такое случалось по средам. Так решила сестра, потому что утром в четверг белье отдавали прачкам-дхоби.
Немая махарани приходила, ложилась на кровать, не снимая одежды.
– Что стало с нашей цивилизацией, – вздыхал Пападжи, взбирался, открывал ткань и двигался тяжелыми толчками. Он высоко поднимал подбородок, чтоб не задеть ее бородой и глядел в спинку кровати. Он никогда не смотрел на ее лицо, и не знал, как с ней обращаться. Просто ей полагалось немного его мужской силы.