…Отчётливо слышался характерный звук поездов метро, и я уже стал думать, что не получится поговорить нормально. Но сдаваться я не привык, поэтому заорал на всю комнату связи:
– Привет, это я!
– Кто «я»? – не узнала мой голос Вера.
– Париж-то будем строить, или как?..
В этот момент на меня пристально посмотрел сотрудник ЧВК «Вагнер», сидевший рядом.
– О-о-ой! – услышала вся комната связи то ли стон, то ли вопль. – Привет! Как ты? Где ты?..
Тут на меня снова пристально посмотрел сотрудник ЧВК «Вагнер», внимательно слушавший разговор. По выражению лица стало понятно, что лишнего он не позволит сказать.
– Со мной всё хорошо. Я жив-здоров!
– Я… я… – сквозь звуки метро послышались странные звуки и стало понятно, что она плачет. Да я и сам чуть не зарыдал, комок в горле уже давил. Но рядом был всё тот же сотрудник ЧВК «Вагнер».
– Да всё норм, Верунчик! У нас тут много работы…
– Я писала тебе. Но письма вернулись… Скажи мне, ты там?
– Ну, конечно, а где же ещё!..
– Зачем ты врёшь мне? Я всё знаю… – и она снова заплакала.
В этот момент сотрудник ЧВК «Вагнер» демонстративно постучал указательным пальцем по своим наручным часам, как бы показывая, что время подходит к концу. Я заторопился и быстро ответил:
– Я не вру. Ты же знаешь, я люблю тебя!
– Я волнуюсь за тебя, – произнесла она.
Я не знал, как быстро её успокоить, поэтому решил пошутить:
– Ты пять миллионов получала?
– Какие пять миллионов?.. Нет! – ответила Вера, наоборот, забеспокоившись.
– Вот, как получишь, тогда у меня всё печально. А раз не получала, значит, я жив и здоров. Не волнуйся.
– Дурак! – сказала мне Вера, и сотрудник ЧВК нас разъединил.
Наверное, она дождётся своего поезда в метро и уедет в другую реальность по своим делам. Она увидит другие, спокойные лица людей, сидящих напротив неё в вагоне. Только размазанная и плохо вытертая тушь под глазами будет соединять её с тем миром, который никак не отпускал меня. Мне показалось, что дальше можно будет жить только тогда, когда знаешь это наверняка. Каждый раз, когда мы раньше садились в поезд метро, она представляла, что едет в Париж. Так случилось, что Вера безумно была влюблена в этот город, а я любил Веру а, значит, тоже любил Париж. Но не город Париж, а тот Париж, который Вера создала в своей и моей голове.
А я совсем скоро приеду к себе домой, в свой окоп. Там меня будут ждать несколько штурмов и братская атмосфера настоящих боевых бомжей. Там были мои парняги. К ним я возвращался уже командиром отделения. Командир роты и взводный больше не хотели ставить на это место никого, кроме меня.
Бывало, что бежишь, а рядом разрыв снаряда. Буквально в пяти метрах. А осколки летят мимо. Иногда в ногу вопьётся крошечный кусочек, и ты его даже не замечаешь. Зато на следующий день рана начинает гноиться. Но это уже следующий день. Это уже следующая жизнь. Совсем другая… Совсем. Каждый день мог стать последним. Совсем.
«Мне нужно продержаться всего сто восемьдесят три дня, то есть шесть месяцев… И тогда – Москва и Париж. Они сольются для меня в один большой город, который называется «Вера»… Моя Вера, Верочка, мой Верунчик. Сто восемьдесят три дня – это даже не двести, это гораздо меньше. На целых семнадцать дней… Главное, самому не стать двести, который грузом называется. И не подвести ребят, которые рядом со мной и тоже мечтают выжить в эти сто восемьдесят три дня, и вообще, просто выжить».
Да, это я так глупо пытался в самом начале вести отсчёт дням, которые остались до окончания срока контракта, под которым мне пришлось подписаться. Нет, не пришлось!.. Я подписал свои обязательства почти с радостью, как шанс исправить свою единственную на этом свете жизнь, хотя понимал, что смерть уже тогда могла, посмеиваясь, прогуливаться на мягких лапках прямо по этим листкам бумаги, где я поставил подпись.
Но уже после пережитого и увиденного в первые дни пришло понимание: мне, наверное, не суждено будет выжить. И дурацкая арифметика выживания окажется ни при чём.
Знаете, легче стало, спокойнее на душе. Нет, не спокойнее… И нет – это не было смирением. Я стал чувствовать себя намного увереннее. Такая вот разновидность фатализма, взращённого сомнениями в правильности мироустройства. Удивительно, но и после этого, оказывается, вовсе не перестаёшь бояться. А может, мне просто надоело каждый день мысленно умирать. И я стал строить свою жизнь на войне.
7. НАПРЯЖЕНИЕ
– Ну чё, обормоты, как вы тут без меня? Со скуки, небось, подыхаете уже? – улыбаясь спросил я, приподняв плёнку, которая закрывала вход в наш блиндаж.
– Ух, ё-ё-ё, старый, ну разумеется!.. Как ты, родной?
– Да, всё в цвет! Только эти, в больничке, не стали с моими осколками по-нормальному возиться. Прокапали контузию и всё. Сказали, новые принесёшь, тогда займёмся. А с твоей мелочёвкой сейчас некогда ковыряться.
– Ты, ну, старый! Ты как всегда! Иди обниму! – сказал Мазай и сгрёб меня в охапку.
Потом ко мне подошли все, кто не спал в блиндаже: Ильич, Чипса, Хитрый и Хопа. Они все были чумазые и пахли землёй, в отличие от меня, отоспавшегося и отмывшегося в больничке.
Я посмотрел на них: бородатые, измождённые, когда-то они выглядели просто переодетыми зеками, которые копали себе одиночные окопы, сверху выглядевшие как будущие могилы. А теперь это были мотивированные бойцы, которые сражались за свою будущую свободу и нашу общую победу. И глаза у них были совсем другие.
Куда подевались их зековские манеры и жаргон? Они, эти «токсичные» люди, которые ещё полтора месяца назад от беспросветной скуки тоскливо резались в нарды, шеш-беш, шашки и тайком от тюремного начальства в карты. Они, у которых не «в стрём», то есть, без зазрения совести, считалось геройством пронести с длительного свидания на территорию зоны у себя в прямой кишке сотовый телефон вместе с зарядкой к нему или пачку сигарет. Они, которые вот так, за играми, за разговорами и постоянными выяснениями отношений съедали за обедом вместе с баландой драгоценное время своей жизни, которое там тянулось медленно, как кисель из металлической кружки. Они, которые от всего этого невольно становились ещё более подозрительными и жестокими, потому что им не хватало обычных человеческих отношений и настоящего тёплого слова, стали теперь по-настоящему близкими друг другу, потому что у каждого появилась конкретная цель: выжить, стать свободным и начать свою вторую жизнь с нуля, но с бесценным опытом не слишком удачно прожитой первой.
– Мазай, ты теперь мой зам, – спокойно сказал я этому большому человеку с короткой рыжей бородой.
– Я знаю. Нам по радийке сказали, что ты теперь наш командир. И ротный тут без тебя к нам забегал, сказал, что наше отделение хотели расформировать, но взводный настоял, чтобы ты стал командиром, и нас сохранили, – как-то ещё более спокойно, чем я, отвечал Мазай. – Ну что, теперь снова будем в круг вставать перед накатом, братишка?.. Или нет?
– Как получится, – ответил я.
Мазай – человек, который про себя рассказывал новичкам, что он был обычным парнем из типичной городской семьи, учился на инженера в политехе. До диплома ему оставался всего год. Но почти сразу, как только появилась возможность сесть в тюрьму строгого режима, он тут же ею воспользовался. А как только появилась возможность поехать на СВО, он тоже ей сразу воспользовался. После первой контузии у него иногда случался тик на правом глазу и ухудшился слух. Но, в общем, это был весёлый парень. Правда, с весьма странным чувством юмора.
Он никогда и ни за что не оправдывался, говорил, что оправдание – это как дырка в жопе, есть у каждого. А ещё про тюрьму и наше пребывание на зоне он думал точно так же, как и я, что это больше было похоже на чудовищное подобие длительного проживания в ху…вой общаге, которое могло только напугать человека и обессмыслить его существование, а не перевоспитать для будущей ясной и счастливой жизни.
Декабрьские морозы в стылой земле мы научились переносить. Иногда ложились жопа к жопе, что в лагере было бы понято неправильно. Но здесь была война, и мы были земляными братьями. И это было лучше, чем ждать, когда просохнут или заледенеют траншеи нашего змеевика, увлажнённые ещё ноябрьскими дождями. Змеевик представлял собой глубокий окоп со множеством «лисьих нор» и двумя блиндажами на четыре-пять человек. Он был хорошо укреплён мощным бруствером из брёвен и смёрзшейся окопной земли.
Мы клали на землю в сухом месте окопа «пенку» и спальник, сверху кидали ещё один спальник – и готово, можно спать. Вернее, мы разрешали сну забрать нас на короткое время, которое чудесным образом уносило из того нелепо устроенного пространства, где кто-то мог запросто забрать нас по-настоящему и навсегда из этой жизни… Мы буквально проваливались в тревожный короткий сон, сопротивляясь будившему нас холоду.
В блиндаже, конечно, было теплее. Там были свечи, и сон забирал к себе ещё сильнее, вместе со всеми «потрохами», вместе с гудящими и промёрзшими после нескольких часов стояния на «фишке» ногами, вместе с кислыми запахами застаревшего пота и недопитым крепким чаем. И даже вечно осыпающаяся на лицо земля и периодически навещавшие нас мыши не могли сильно побеспокоить временно обездвиженные тела. Иногда мышей становилось так много, что их приходилось вытряхивать из-под броника и разгрузки.
До хохлов было метров четыреста-пятьсот. У нас на передней линии окопные точки шли одна за другой на расстоянии примерно в сто метров друг от друга. Как и в нашем отделении, в каждой находилось по десять-пятнадцать бойцов. В те дни мы готовились к мощному накату на позиции противника. Хохлы тоже к чему-то готовились. Все понимали, что скоро что-то будет, а пока ждали, когда соседи выровняют линию боевого соприкосновения с нашей.
Ночь на войне – обычно это время, когда можно копать, перестраивать позиции и минировать периметр. Мы с Мазаем теперь спали по очереди, чтобы совсем не потерять мозги от недосыпа и сохранить здравый рассудок. Я видел, что он старался во всём мне помогать, видел, что линия передовой для него так же, как и для меня, проходила не по земле, а по сердцу и душе.
Мне с ним было спокойно, потому что несмотря на свою некоторую борзость, он умел быть «прозрачным». Когда он шёл рядом, то это практически не ощущалось. Он говорил, когда его спрашивали, и молчал, погружённый в свои мысли, когда молчал я.
Он тоже тяжело переживал наши потери, видел эти сжатые от боли зубы парней, их почти безжизненные тела и пятна крови на камуфляже, бледные лица и испуганные глаза, наполненные немой просьбой сделать так, чтобы не было до беспощадного мата больно, разрезанные штанины и рукава, через которые видны были кровавые потёки и распухшая плоть вокруг входных отверстий от осколков и пуль. А я, глядя на Мазая, снова вспоминал Сглаза, который говорил, что нет ничего лучше для командира, чем надёжный, инициативный и исполнительный заместитель.
Я уже хорошо понимал, что любой командир – это, в первую очередь, толковый специалист по подбору персонала и психолог. В «Вагнере», наверное, как при коммунизме, от каждого требовались его способности, но и воздавалось ему по труду. Мы с Мазаем понимали: если группа не будет действовать слаженно, то при большом накате у нас будет максимум один шанс из ста выжить. Война такое обычно не прощает. Поэтому днём и ночью мы занимались притиркой наших пацанов друг к другу, перемещаясь по траншеям, чуть приглушив звук вечно включённой рации. Это был своеобразный адреналиновый квест по поднятию боевого духа. Война – это удивительное место, в котором твоя жизнь зачастую зависит от случайных людей, и важно сделать так, чтобы в самый ответственный момент эти люди уже не были для тебя совсем случайными. На мне, как на командире, лежала огромная ответственность за их судьбы. Я чувствовал это всей кровью, которая ещё текла в моём теле, и иногда вскипала от злости и чувства некой непоправимости происходящего.
По ночам, когда беспокоящие обстрелы с украинских позиций прекращались, к нам иногда приходили ребята из соседних окопов, такие же, как и мы, – временно прикопанные штурмы. Они-то и рассказали, что через две окопные точки справа на самой границе ответственности нашего ШО недавно получилось захватить ещё одну лесополосу. Но оказалось, что хохлы только этого и ждали.