Москва-Париж
Александр Жарких
На войне нельзя оказаться просто так. Там оказались все, кто хотел. Кто не хотел – тоже оказались. На самом деле мы все сейчас на войне. Она уже пришла домой ко многим. И не хочет уходить. Война всегда себя так ведёт. Никогда не оправдывается. Пришла и всё, она уже твоя! Многим она уже поменяла судьбы. У зеков, вообще-то, своя судьба, но война пришла и к ним, забрав кого-то с собой. Кого-то навсегда, а кого-то оставив всегда вспоминать о ней.
Эта книга заставит вас вспомнить о тяжёлых днях на СВО тех людей, которые пришли туда воевать в составе бойцов ЧВК «Вагнер»в первый год войны с воли и с зоны, сплотившись и поменяв свои обыкновенные человеческие судьбы на судьбы героев, ибо они все – герои.
Москву можно представить в Париже, Париж – в Москве. А можно представить Париж на СВО? А он там был, уехав туда из Москвы проездом через камеру в колонии. Вот о том, как такое могло получиться эта книга. И для того, чтобы понять хоть что-то, её нужно читать лично.
Александр Жарких
Москва-Париж
Меня больше всего интересует человек, который способен пожертвовать собой, своим образом жизни – неважно, ради чего приносится эта жертва: ради духовных ценностей, или ради другого человека, или ради собственного спасения, или ради всего вместе. Такое поведение по своей природе исключает все те эгоистические побуждения, которые обычно считают лежащими в основе "нормальных" поступков; оно опровергает законы материалистического мировоззрения. Оно часто абсурдно и непрактично. Несмотря на это – или именно по этой причине – человек, который действует таким образом, способен глобально изменить жизнь людей и ход истории.
Андрей Тарковский
1. НЕЖНОСТЬ
– Париж-то будем строить? Или как?..
– Давай Эйфелеву башню построим где-нибудь в районе Парка Победы. И от неё прямо до Кремля проложим по Кутузовскому и Новому Арбату… Елисейские Поля. А Москву-реку назовём Новой Сеной и построим мосты через неё… Красивые, новые! А не эти, чугунно-советские и лужковско-собянинские.
– Слушай, а где бы ты тогда поставила Собор Парижской Богоматери?
– Ну как где?.. Конечно, на Балчуге, на острове. Там, где сейчас «Карандаши» стоят и Дом музыки, там место похожее.
…Она смеялась, говоря совершенно невозможные вещи, и мы, старательно обходя летние лужи Якиманской набережной, медленно шли в направлении Болотной площади, наслаждаясь тёплым днём и лёгким флёром общения друг с другом. В своём воображении графику сухих слов она наверняка преобразовывала в красочные картины парижских улиц. Я видел, как одно только упоминание бульваров центральных округов Парижа наполняло особенным блеском её большие зелёные глаза. Держа меня за руку, Вера мысленно вела меня на Монмартр и незаметно подводила к Сакре-Кёр – через пошловато-разгульное место с кафешками, засиженное уличными торговцами и псевдохудожниками, подводила меня к знаменитому собору, посвящённому Святому семейству, который был словно огромный инопланетный корабль, неожиданно приземлившийся на самом высоком холме Парижа. А потом мы с ней весело спускались по ступеням и пологим лужайкам куда-то вниз, наверное, к Пляс Пигаль и узким улочкам 18-го округа, отыскивая в своём сознании и другие открыточные виды ненастоящего Парижа.
Наше тогдашнее чувство рассуждало примерно так – раз мы не можем пока туда поехать, значит, всё это нужно просто нарисовать в своём воображении. Иногда она просила меня остановиться и закрыть глаза, чтобы получше представить всё это. Но моим закрытым глазам нужны были ориентиры. А какие могут быть ориентиры, если вокруг нас Москва?
И вот мы с ней уже спускаемся под землю и садимся в поезд метро на Кропоткинской, который подхватывает нас и уносит прямо в Париж, на станцию Saint-Lazare. Ведь Париж – это же совсем близко!.. А ещё – мы почти молодые и почти счастливые. Не тащим за собой весь накопившийся бред прожитой до этого жизни. Она мне искренне верит, и я верю ей. И мы строим планы на будущее и на свой будущий город. Наверное, вот так бывает: всю жизнь живёшь в каком-то одном городе, а потом оказывается, что должен полюбить совсем другой.
…Память немного обманывает и подсказывает совсем не те слова, которые случились на самом деле. Вера рассказывала о Париже настолько заразительно и красочно, что я сейчас не могу подобрать такие же. От нахлынувших внезапно воспоминаний у меня начинают слезиться глаза, и я их просто закрываю. Ведь закрытыми глазами иногда можно увидеть больше, чем открытыми. Да и услышать тоже. Не правда ли? В этом Вера была права. Нужно просто уметь слушать закрытыми глазами… И в этой темноте нет ничего лишнего, есть только слова…
…Я снова чувствую, как нудный декабрьский холод медленно пробирается вверх по ногам. Он не забирает тебя сразу, а съедает постепенно и только потом обгладывает до костей. Не спасают даже три пары теплых носков. Сырая кожа ботинок промерзает насквозь и дубеет. Холод, передаваясь от промёрзшей земли, ползёт вверх по продрогшему телу, словно земля хочет навсегда сделать нас такими же холодными, как она сама. Я открываю глаза и смотрю налево: стылая кишка нашей окопной траншеи уходит куда-то за поворот. И там, за этим поворотом, сидят на корточках, прислонившись к стене окопа, или просто лежат в двойных трофейных спальниках из непонятной шерсти такие же, как ты сам, штурмовики из Проекта К или, как нас здесь называют, «проектанты», они же «кашники». Чтобы не промёрзнуть окончательно, я встаю и начинаю заниматься окопным спортом – интенсивно размахиваю руками и приседаю.
Слово «кашники» по случайному совпадению оказывается очень близким ко всем известному «однокашники». Забавно, но эти два слова, независимо от своей этимологии, дружны по своему смыслу. И совсем не в смысле каши, употреблённой вместе с товарищами из одного котелка, а в смысле твоей учёбы в этой своеобразной школе жизни, такой же, как и во всех твоих предыдущих «школах».
И пока ты уговариваешь себя, что вчерашняя жизнь не имеет к сегодняшней никакого отношения, тебе настойчиво дают понять, что это не совсем так, а местами и совсем не так… Звуковая атмосфера «на передке» наполнена отдалённой стрелкотнёй, свистящими звуками летающих снарядов и визжащими звуками украинских коптеров. Над головой иногда летает ещё чёрт знает что… Что-то загадочное и непонятное. Русских коптеров в воздухе очень мало. Наши рэбовцы тоже где-то есть, но толку от них всё равно мало. А вражеские «птички» заё…ывают своей привычной наглостью и активностью.
Во всём этом какофоническом концерте начинает выделяться кто-то большой и незримый, играющий на огромных ударных инструментах, отбивающий ритм войны звуками «выходов» снарядов и их прилётов: бах-бабах. И всё это мог бы, наверное, услышать композитор Вагнер. Но он слишком давно закрыл свои глаза и вообще, и на подобную безумную оркестровку его произведений в частности. А мы играли и сами слушали эту великую музыку просто потому, что были его настоящим «оркестром», «музыкантами Вагнера».
Здесь меня окружали люди, каждый из которых сделал свой выбор, и этот выбор уже нельзя отменить, потому что мы оказались на войне. Война – это убийство и грязь. И смерть в этой грязи… К трупам на войне привыкаешь быстро, и быстро меняешь все свои представления о свойствах человеческой жизни. Тут, как нигде, можно увидеть, насколько человек хрупок и телесно жалок. Война сразу показывает эту великую и неопровержимую реальность, подавляя и не позволяя спорить.
Здесь никому не нужно морозиться и бегать глазами при виде трупов людей, оставленных без опознания и погребения. Они могут лежать на развороченной взрывами земле по одному и кучками, как выброшенные на помойку старые манекены, застывшие в нелепых позах с неправдоподобно вывернутыми ногами и растопыренными руками. Некоторые из них могут казаться просто уснувшими в своих земляных лежанках. Но их сон вечный и не предполагает никакого пробуждения.
Война означает, что рано или поздно ты увидишь оторванные конечности, расплющенные головы с выпадающими из них мозгами, вспоротые осколками животы и обгоревшие куски мяса, которые ещё десять минут назад были живым человеком и бежали рядом с тобой в укрытие. Твой нос очень быстро привыкает не замечать вони от человеческих потрохов, разлагающихся тел и жареного железа с различными ароматами пороховых смесей. Но страшная и уродливая физическая правда об этом никому не нужна, наверное, даже нам самим. Поэтому придётся ограничиться написанными здесь словами, лишь отдалённо похожими на правду.
…Темнота сырого и холодного утра уже начала переходить во что-то серое на горизонте. Обычно мне хватало одной минуты хорошей противоморозной физкультуры, чтобы из царства Морфея быстро и полноценно вернуться в царство «Вагнера».
– Не той зарядкой занимаешься, Париж!.. – увидев меня, крикнул крепкий невысокий мужичок, пробиравшийся по траншее в дальний её конец, чтобы встать на «фишку», то есть на охрану нашей позиции. Это был Безмен – старый сиделец, морщинистый и лысый, неожиданно ставший в «Вагнере» отчаянным штурмовиком. Я знал, что в одном из его карманов лежит пачка порнографических фоток, и понимал, на что он намекает. Безмен даже в минус двадцать по Цельсию, будучи полностью экипированным, умудрялся передёрнуть для согрева и разрядки.
– Только смотри, врага не пропусти. А то убьют тебя и найдут с задроченным членом в руке. Неудобно как-то перед пацанами будет, – решил я его подбодрить.
– Да не, с этим не уснёшь и не замёрзнешь…
Его действительно убьют в бою через несколько дней. Безмену очень неудачно прилетит. Граната из «Сапога» (реактивного гранатомёта СПГ) упадёт совсем рядом с ним и окатит градом раскалённых осколков. Среди прочего у него будет разорван пах, и он быстро «вытечет». Гемостатические губки не смогут остановить большую потерю крови, и группа эвакуации просто не успеет донести его живым до медиков.
Но в тот день все ещё были живы. По утрам мы привычно ждали вражеских обстрелов, и они начинались. Если обстрел был сильный, а потом густо летели «птички», то сразу вслед за этим можно было ожидать вражеского наката на наши позиции. В этот раз обошлось без него. Просто украинцы таким пошлым образом решили пожелать нам «доброго утра», или «доброхго ранку», как у них это обычно «размовлялось».
2. ПЕЧАЛЬ
…А я ведь так и не сказал ей тогда, что уже всё решил. И осторожно ловил последние мгновения близости в нашу совсем крайнюю встречу, когда она целовала меня в лоб и в нос, тонким пальчиком искала родинки на моей груди и ниже, совсем ниже. Она улыбалась и убирала мои сопротивлявшиеся руки. А дальше было скорое и неизбежное погружение в какую-то безотчётную естественность и безумную плотскую откровенность двух разгорячённых тел. Да, как это бывает у двух любящих друг друга людей.
Для меня это всегда было ощущением, обратным боли, блаженной пыткой, которую не было сил терпеть, но которую хотелось вытерпеть. А после нужно было пройти через неизбежное чувство опустошённости и полное нежелание совершать какие-либо движения. Не хотелось ничего менять, не хотелось ничего понимать и делать. После такой отчаянной близости ей тоже долго не хотелось шевелиться. Мы долго просто лежали, обездвиженные и немного обезумевшие, но она внезапно оживала и, как это делала всякий раз, прикладывала свой пальчик к моим губам: тс-с-с-с…
Я любил, когда она нежно дотрагивалась до моего старого шрама от ножевого ранения и прикасалась губами к этой розовой полоске на животе с почти незаметными следами швов вокруг неё. Это был портал в меня. Портал только для неё.
Она как-то сразу поняла, что я невиновен, и верила мне. Её влажные поцелуи в последний день нашего свидания были настолько отчаянны и нежны, а движения настолько беспощадны, что мне начинало казаться, будто ничего вокруг больше не существует и не должно существовать. Не существует этих низких стен в комнате для свиданий, наскоро обклеенных обоями нелепой расцветки. Нет этой кровати, матрас которой чудовищно продавлен многими другими возбуждёнными телами задолго до нас. Нет занавешенного окна с прекрасным видом на высокий кирпичный забор, витиевато украшенный колючей проволокой поверху. Но это был наш портал в Париж, город, в котором мы никогда не были.
Я отчаянно пытался найти в пустом воздухе этой убогой комнаты какие-то «правильные» слова. И раз за разом терпел неудачу под её пронзительным взглядом. Все слова, какие я только знал, казались мне такими же убогими, как и сама комната. Мы стояли, нежно обнявшись, перед тем как расстаться, всем телом ощущая нашу неразделимость. От её слез щека становилась слишком родной и беззащитной. У неё были светлые волосы и маленькие уши, с которых она заботливо сняла золотые серёжки с острыми краями, чтобы не поранить меня. Я тихонько подул в её ушко слабым ветром своих любящих губ. Она ловко увернулась, как от щекотки, подняла голову, снова внимательно посмотрела в мои глаза и как-то резко выскользнула из моих объятий, словно уже догадалась о чём-то.
…Ну не мог я ей тогда сказать эти слова, похожие одновременно и на приговор, и на заклинание:
«Если когда-нибудь я не вернусь к тебе, то не ищи – значит, меня нет, совсем нет… Это значит, я уже там, в Париже».
Не мог! Мне казалось, что это было бы слишком жестоко для неё и совсем несправедливо для нас. Беречь друг друга словами – это ведь так важно!
Поэтому важны были только глаза. Наши глаза мучительно прощались после трёхдневного свидания, когда она приехала ко мне в колонию, где я сидел уже два с половиной года за убийство, которого не совершал.
А потом у нас больше не было времени. Никакого времени. От слова «совсем». Отсутствие времени – это состояние, близкое одновременно и к отчаянию, и к обречённости. Хотя Вера благодаря мне теперь точно знала, что время – это на самом деле просто дурацкий анекдот, связанный с какой-то формулой Эйнштейна. Она грустно и почти застенчиво улыбалась, глядя на меня, но ничего не говорила… Когда мы прощались, то почему-то чувствовали, что потом нам может не хватить всего: и воздуха, и времени, и самой жизни.
…Да, Париж – это действительно близко! Пространство ведь более управляемая вещь, чем время. И мы с ней что-нибудь обязательно придумаем. Я вот уже почти придумал… Нет, потом оказалось, только думал, что придумал.
И вот, теперь здесь, на войне, у меня почему-то не получается отчётливо вспомнить черты её лица, собрать в одну узнаваемую картинку. Память наложила какое-то табу, жестокий и бессмысленный запрет… Помню все те места в Москве, где мы с ней успели побывать до моего задержания и ареста. Помню, какая она была горячая по утрам и как почти всегда куда-то торопилась. Торопилась сделать нам кофе, торопилась приготовить завтрак, торопилась стать моей женщиной. Помню, как она лукаво улыбалась, выходя из квартиры. Но я забыл её фотографическое лицо. Наверное, это как с иконами святых – нельзя вставать перед святыми ликами всуе и рассматривать их подробности.
Когда мне просто хотелось женщину, я тоже не думал о ней. Никогда не думал о том, что в моей жизни могло быть отдалённо связано с этим именем – Вера. С её именем. Мне всегда нравилось, что у женщин есть такое имя. В нём есть какая-то уверенность. В чём? Не знаю… Просто уверенность. В ней?.. Или это было от неуверенности в себе, которая со мной приключилась тогда? Может быть, в этом имени для меня сошлось общее понимание слова «ВЕРА». Почему-то отчётливо вспоминались только другие женщины. Совсем другие. Их я хорошо помнил. Без имён. Только лица и ноги. Наверное, там больше ничего и не было. Но к ним мне незачем теперь возвращаться. В этом нет никакого смысла. А к ней я не мог вернуться проигравшим.
Наверное, нужно просто хотеть эту жизнь. Очень хотеть. Хотеть отчаянно! Хотеть бешено, чтобы любить в ней кого-то ещё, при этом никого не предавая. Теперь-то я знаю, что самое главное счастье в жизни – это сама жизнь. Просто та единственная жизнь, которая есть у тебя. В общем, живи, пока дают. Потом будет поздно… Неожиданно оказалось, что мы с Верой одинаково равнодушно относились к этому нашему обычному миру, словно должны были родиться где-то в другом измерении, в котором совсем иначе устроено время и в котором вечно может жить не только душа, но и наше единственное тело вместе с пространством наших любимых людей.
…Хохлы в тот день особенно долго поздравляли нас с «добрым утром». Буквально спустя две минуты после прилёта первой мины уже выдавил пару небольших осколков из своей шеи, словно обычные прыщи, продезинфицировал и приложил кровеостанавливающую липучку.
И тут прямо в нашу траншею залетела ещё одна мина-полька. Она была фугасно-осколочная и могла летать почти бесшумно. То есть прилетала всегда таким подленьким сюрпризом. И подлость её в том, что от неё невозможно успеть спрятаться. Если прилетит, значит, прилетит… Такое военное казино, можете делать ставки. Этот прилёт случился совсем рядом, всего метрах в трёх от меня. Хорошо, что до этого я успел подмотать свой броник. Повезло, мелкие осколки на этот раз вроде бы не захотели задеть моё тело. Я всё-таки почувствовал, как что-то ударило в броник и ещё куда-то, но не сильно.
Комьев мёрзлой земли накидало в меня порядочно, и даже немного подконтузило. В носу защемило, и оттуда тонкой струйкой уже сочилась кровь вместе с соплями. Я снял перчатку и размазал свои жидкости по лицу. Уши заложило, и голова гудела от двух близких взрывов подряд, словно была отлита из куска колокольной бронзы. Но такое случилось со мной уже не в первый раз. Потом прилетела ещё одна «подлянка». И ещё… Неожиданно пришло и несколько мин восемьдесят второго калибра. Это было уже совсем некстати.
Когда звон в ушах начал затихать и стал просто пульсирующей болью в висках, я услышал, как метрах в десяти от меня истошно орёт Мокси. Вся правая сторона его лица была залита кровью, и шевелить он мог только левой рукой, обе ноги тоже оказались перебиты осколками. Ему повезло меньше, чем мне – его сильно «затрёхсотило».
Когда-то мы с ним были в одном отряде на зоне и даже спали на соседних шконках. Правда, недолго. Таких там называли «отрицалово», потому что они расшатывали установленный начальством режим. На его теле ещё с «малолетки» прижились специфические тату и шрамы. И забирали Мокси в «контору» из ЕПКТ – так называлось наше заведение внутри зоны для самого проблемного контингента. И мы вместе пошли на СВО прямо из колонии.