Дружно и согласно жили Танаис и Эрос, ни в чем не испытывая раздоров и противоречий. Так тесно сплела Ананке их судьбы, что порой, очнувшись ото сна в алмазных росах благодатного Фиброса, они долго не могли восстановить, кто есть кто из них: Эрос называла себя Танаис, а Танаис себя Эрос, и они смеялись над этой путаницей и в неведении проводили иногда целые дни и года, поменявшись именами. А люди в это время говорили друг другу: «неурожай на нас и старые опять зажились». И самых старых вели к морскому обрыву и сбрасывали вниз, оставляя лишь имена, чтобы дать их новым людям.
Снисходительно смотрел Зевс на шалости и баловство сестер-подруг. Не заботили его нужды людей. Знал громовержец, что доступна ему любая дева – только кликни послушную Эрос, что легка и доступна ему месть – лишь позови столь же послушную Танаис.
Наслаждался услугами юных сестер могучий и беспечный Зевс и не знал, не провидел он тонко и искусно спряденную нить, которую вили ему и подвластному ему миру неумолимые Парки. «Синтесис!» – беззвучно шептали безмолвные пряхи, «Синтесис ткём мы богу и миру». «Синтесис!» – вздыхали во тьмах Тартара поверженные Зевсом титаны и боги. «Синтесис!» – свиристели тончайшим ядовитым писком неумолимые Эринии, безобразные дочери древнего Хаоса.
Священное слово «синтесис» хранило в себе волшебную тайну, единственный скрытый от Зевса-Хронида завет Хаоса. Знали лишь Хаотиды смысл и зловещее значение этого слова. И никакие мглы Тартара не могли вырвать из них эту великую и страшную тайну.
И чем больше бесчинствовал и распутничал Зевс, тем явственней надвигался на него невидимый ему и неотвратимый Синтесис.
И он настиг наконец, настиг неистового в любви, мести и смерти громовержца!
Приглянулась беспечному богу прекрасная Гипподамия. Обманом взял ее всесильный бог и, чтоб невозбранно тешиться и упиваться ее красотой, отправил в Аид ее мужа, гордого и смелого Пелопа, сына Тантала. И родила Гипподамия на забаву Зевсу и на погибель людям двух сыновей-близнецов, Фиеста и Атрея.
Атрей был скотовод и пас овец, а Фиест стал землепашцем.
Настал срок принесения жертвы.
Принес на жертвенный трапезус Атрей золотого ягненка и возрадовала эта жертва дух отца его Зевса.
Вознес свою жертву и Фиест, плодами земли вознес, плодами своих трудов.
Осерчал Зевс. Показались ему дары Фиеста насмешкой, будто издевается над ним Фиест, творящий из праха земли и духа своих сил живое, подобно богу.
Не принял Зевс жертву Фиеста.
Огорченный Фиест, приняв огромную, в размер двух ладоней, чашу неразбавленного вина, впал в энтузиазм – гордыню богоподобия. В диком энтузиазме надругался он над женой брата своего, а овец Атрея украл.
Смеялись люди над Атреем, показывали пальцем на его жену, подстилку для двух братьев. Сдержался и затаился Атрей. Не стал в открытую мстить, а пригласил Фиеста на примирительный пир. Насытился Фиест, а когда пошел по кругу кубок вина с водой, открыл Атрей котел и увидел в ужасе гость, что съел своих детей.
Рвануло занавес и с треском разошлась ткань. В том треске услышал Зевс грозное «Синтесис!».
Свершилось.
И небо остановилось. Солнце пошло вспять и звезды вослед за ним.
Метался на Олимпе Зевс, пуская в бессилии и беспорядке свои молнии. Гнев и ужас объял великого бога. Парки перестали прясть тончайшее волокно.
Свершилось!
Настало время различий. Наступила эпоха Аналисиса.
И чтобы теперь ни предпринимал великий и грозный бог, всё распускалось на свои противоположности. Кротким лебедем подплыл обольщенный красотой Зевс к Леде – и она выносила в своем чреве яйцо с двумя близнецами, Гектором и Полидевком.
Ахилл убивает Гектора и насилует остывающий труп на глазах оскорбленной родни и домочадцев, но настигает стрела Полидевка беззащитную пяту Ахилла.
В другом яйце рожает Леда Зевсу и миру прекрасную Елену, из-за которой начали боги и люди Троянскую войну, и злобную Клитеместру, которая, тая месть за принесенную в жертву дочь Ифигению, казнит позорной смертью великого вождя победителей-греков Агамемнона, сына Атрея.
И вот еще одна двойня, брат и сестра, Орест и Электра, мстят Клитеместре. Залитый кровью матери убийца мечется по свету, ослепляемый и изъязвляемый визжащими от восторга возмездия Эриниями, пока не попадает на жертвенный трапезус грозной Девы Таврической, жрица которой – чудом спасенная Ифигения. Она узнает своего брата в жертвенном чужестранце и, наконец, останавливает поток любвеобильных убийств.
Но с этого момента и от этих времен иссяк Синтесис и всякое действие, всякое явление стали распадаться на Добро и зло, на две противоположности, которые отныне немыслимы друг без друга. На этом прекратилась женская эпоха и месть по крови уступила мести по связи и браку.
А на далеком Фибросе жестокий Аналисис, настигнув двух юных дев Танаис и Эрос, сказал:
– Отныне не будете составлять вы блаженное единство и неразрывность. Будете вы грозными мужьями и будете вечно находиться во взаимной вражде. Неиствуй, великолепный Эрот! Величествуй, прекрасный Танатос! Гаси и усмиряй страсти любви вечным покоем! Отныне смерть и любовь – не одно и то же. Отныне раздирать вам людей меж Добром и злом и бессильны в этом раздоре всесильные боги!
Сок Сократа сильной горячей струей ворвался в Алкивиада и в ответ на это задрожал в руках учителя от сильного извержения юный ствол ученика. Густая пена залила его колени.
– я умираю, Сократ!
– нет, ты любишь, мой мальчик!
И они затихли в объятьях Любви и Смерти, не в силах более обнимать друг друга. Оргия – открытый размах рук, на короткое время соединила их и вернула в Синтесисное время, в доаналисисную эпоху. И они отлетели в божественный и безмятежный сон.
– какая чудесная сказка, неужели она мне не приснилась только что? – ее рука лежала на моей груди и сердце доверчиво билось в эту узенькую ладошку.
– мы, люди, иногда сильнее богов, потому что нам позволено порой забывать о Добре и зле, воссоединять Любовь и Смерть и хоть на миг ощущать мировой Синтез.
– ты не устал?
– для тебя? никогда!
– Ну, вот, – громко заявила проводница, так, чтоб весь вагон ее услышал, – и второй туалет засрали! Ходите теперь, куда хотите, а я и этот запираю.
Ночью было Запорожье, а потом Харьков. Томительные остановки, от которых просыпаешься и становится холодно. В Курске торговали вареными раками, а в Орле – часами с кукушкой Сердобского завода. В Скуратове вновь уродилась антоновка, ведрами. У меня от денег уже давно остался только жетон на метро, поэтому я опять не попробовал отменного тульского пива, а утомленный опоздавшим поездом сел в вечернее метро – уже в октябре, на шестом десятке лет, познав веру, надежду, любовь и жизнь.
30 сентября-1 октября 1994 года, поезд Симферополь-Москва №62
…над нами проплывает…
– Ну, как? – с порога спросила она: а вдруг я все-таки заработал несколько тысяч сторублей.
– Ты знаешь, – начал придумывать я кислую шутку, – получилось нечто нетленное, вечное, не поддающееся инфляции и индексации. Заплатили, но по ценам прошлого лета. И купонами. Можно жить месяц – и в оправдание, которое лишь усугубило мою жену, добавил: статью вот написал.
– Насрать на нее. Дурак ты. – тихо и безнадежно заключила когда-то бывшая простой музой, а теперь – полнокровная и полномочная жена. Мелкой переводчицей, забыв о недавнем своем теоретическом кандидатстве, она заколачивала с девяти до пяти по сто с лишним баксов в месяц – больше, чем я за десять непрестанных месяцев исследований высшего пилотажа.
Струи из душа забили как взбесившийся Шарко – некогда и не на что его чинить. Мелькнули обрывки мыслей под мелкую щекотку воды:
– Ну, почему я в собственной стране должен терпеть языковую дискриминацию? Знание английского, почему-то именно английского, а не немецкого, китайского или шумерского, с лихвой заменяет любую профессию, любые знания, любое, даже самое славное имя. На хрен мне эмигрировать для ощущения своей ущербности? Этой второсортности и здесь до отвала. И чем профессиональней владеешь родным языком, тем меньший грош тебе цена.
Полуобсохший и босой до нательногго креста бухаюсь в постель поверх всего тряпья в недавние воспоминания…
…Сразу горячая, за двадцать по Цельсию, крымская весна в аллергических слезах и соплях, беспородный «совиньон», пять бутылок на доллар, вино юных молодоженов и начинающих интеллигентов, рассыпучий хлеб, по составу – блокадная маца, чахлая рыба потерянного поколения и названия, уютная набережная Салгира – собачий выгул с блядоходом.
Мы сидим, отогревая камни парапета горячими яйцами неиспользуемых по назначению мужиков и маленько напеваем вернувшийся опять «Сиреневый туман». Еще одна весна – и смолкнут звуки жизни. Еще один глоток – и позабудусь я.
Перед нами – слегка колышащаяся графика обнаженной ивы: черный ствол и светлокоричневые плети ветвей. Сквозь эту кисейную занавесь виден тополь. его вознесенные в неподвижном напряжении хлысты, но мы знаем: и тут идет малозаметное – рост, вегетация. Сквозь тополь видно вечереющее розово-голубое небо. Оно еще неподвижней тополя. А за небом – вечность, такая же, как и мы сами. Вибрирует и живет лишь то, что между нами и вечностью.
– Рыбой реку не испортишь – заявляю я, швыряя обсосанную голову в дребезжащую муть, – даже эту. Даже этой.