– Да как же такое возможно?! Значит, к ней-то ты и ушёл… Она у тебя уже была, уже поджидала,
сука…
– Я никогда тебе не изменял. Я познакомился с ней после того, как ушёл от тебя.
– Рассказывай сказки! Когда б ты успел?! За какое время? Да, конечно, она уже была… Какие
тут могут быть сомнения?!
– Нет, я познакомился с ней после. В тот же вечер. Буквально минут через пятнадцать как
ушёл…
– Что-о?! Через пятнадцать минут?! Ты сказал: через пятнадцать минут? Разве так бывает?! Ты
познакомился через пятнадцать минут, а я сутки заснуть не могла. Пятнадцати минут тебе хватило,
чтобы забыть обо мне? Я стоою всего лишь пятнадцать минут твоих страданий и твоей памяти?
Голубика долго смотрит на него с удивлением и отвращением. Зависшее молчание кажется
столь густым и напряжённым, что именно от этой тишины, а не от разговора просыпается Юрка и
жалобно, ущемлёно плачет чему-то своему. Ирэн подходит к нему, почти вслепую суёт в кроватку
соску, и ребёнок умолкает. Умолкает больше не от соски, а от того неожиданного грубого
равнодушия, которым заткнут его ещё молочный ротик.
– Дорогой мой, миленький, – вернувшись к нему, говорит Ирэн. – Я ничего не понимаю. Давай
сделаем так: что было – то было. Ведь всё это неправильно. И во всём виновата я сама – этакая
эмансипированная сволочь…
– Я пойду, – говорит Роман, – мне надо только взять кое-что.
Он подходит к антресолям, стаскивает коробку с фотопринадлежностями, отыскивает тайную
пачку и прячет её под свитер. Голубика, кажется, даже не замечает и не понимает того, что он
делает, что берёт.
– Значит, не вернёшься? – спрашивает она, когда Роман уже подходит к двери.
– Нет, – отвечает он, открывая замок. – Но я не хочу, чтобы ты чувствовала себя униженной. Ты
этого не заслуживаешь. Дело тут не в тебе, а во мне. Я просто не могу жить здесь так, как жил.
Здесь всё не моё, не заслуженное, не заработанное мной.
– Так что же мне надо было делать? Бросить всё и жить с тобой на берегу под лодкой?
– Тебе – нет. Ты живёшь на родительском. А для меня оно чужое. Ну вот подумай, как я могу
жить лучше моих родителей, ничем этого не заслужив? Так что, не принимай всё на свой счёт. Это
я такой вот идиот. Другой бы на моём месте жил и похохатывал.
Он поворачивается спиной, чтобы выйти.
– Ты познакомился через пятнадцать минут, – повторяет Голубика, сомнамбулически смахивая с
его высокого плеча какие-то пылинки, – как же мелкао чаша страдания, которую ты выпил за меня…
Никто ещё не оскорблял меня так, как человек, которого я люблю всей душой… Но знай, что я стоою
боольшего. И я своё возьму. Не допущу, чтобы для меня всё вот так и закончилось. Запомни,
муженёк, спокойного житья тебе не будет.
129
Роман с удивлением оглядывается, не зная, что ответить, не понимая, о чём это она. И какой
только чёрт дёрнул его за язык с этими пятнадцатью минутами…
– Ты оскорбляла меня не меньше, – говорит он, сам не зная, зачем это говорит.
– Чем?
– Пренебрежением своим. Скажу даже так: чем сильнее ты мной пренебрегала, тем больше всё
это: квартира и прочее – становилось для меня чужим. Ты даже не заметила, что выгнала меня
сама. А у меня тоже есть своя гордость.
– Да, наверное, так. И я в этом раскаиваюсь. Но твоё пренебрежение забивает моё. Ты мстишь
мне сразу с таким перехлёстом, что моё оскорбление тонет в твоём…
В своё новое ненадёжное убежище Роман возвращается с пустыми, вытравленными мозгами.
Дверь открывает ключом, выданным хозяйкой. Как хорошо, что «дома» никого. «Вот и сходил,
повидал», – с горькой усмешкой думает он, прячась в пустой квартире за весёлой занавеской в
горошек. Желание повидать детей даже не вспоминается. Оно забито невероятной метаморфозой,