И, наверное, никому.
20. Prelude and Fugue No.20 in a minor, BWV.865
«Честная конкуренция позволила невидимой руке рынка переманить Буратино Карловича Поленного в нашу компанию «Негоро Интерпрайзис», вырвав его из цепких лап преступного сообщества К. Базилио и Л. Алисы.
Себастьян Перейро. «Торговля идёт лесом»
Все упомянутые выше события запомнились мне гораздо лучше, нежели первые годы учёбы в школе. Вероятно, связано это с их особой для меня важностью, значимостью и эмоциональной окрашенностью. Не исключено, что дело здесь даже не только в том, с какой точностью я сам запомнил произошедшее. Не один раз я слушал описание трагедии в исполнении мамы и бабушек, и моё детское воображение живо рисовало мне сцены происходящего. Память людская удивительно лабильна, и при определённых усилиях реальность прошлого может быть подменена одной из его версий, что справедливо, как для отдельного человека, так и целого человеческого сообщества, не говоря уж о государствах. Однако, если подмена личной памяти человека может привести к драмам локального характера, касающихся непосредственно его самого, семьи, родственников, то, чем шире охват подобной манкуртизации, выходящей на уровень человеческих сообществ, государств, тем страшнее её последствия, и в пространстве, и во времени.
Из осени второго года обучения мне запомнился эпизод, как наш класс после уроков собирал для коллекции опавшие с деревьев листья, словно шуршащим ковром покрывавшие широкие аллеи и узкие тропинки школьного сада. Некоторые из листочков акации оставались ещё почти живыми, зеленоватыми, но большинство уже напоминало ракушки с резко выделяющимися прожилками, красновато-жёлтые или своеобразного ржавого цвета. К началу нового учебного года в саду был завершён ремонт изгороди и снятые доски, местами совсем сгнившие, с торчащими в разные стороны ржавыми гвоздями, присыпанные осенней узорной листвой, до сих пор грудой лежали недалеко от памятника сельчанам, погибшим в последней войне. Когда я встал на кучу реек и потянулся за одним из ярко красных кленовых листьев, пристроившихся сверху, моя нога в сапоге соскользнула по влажной деревяшке, и я, начав падать, выставил вперёд руку, благополучно наткнувшуюся на торчащий из верхней доски ржавый гвоздь. Ладонь оказалась проткнута в центре, рана была не сквозной, но грязной, поэтому руку сразу стало пощипывать. Крови, при этом, выступило на удивление мало. Испугавшись, но продолжая сжимать здоровой рукой охапку собранных перед этим разноцветных листьев, я поскорее побежал домой, благо, он находился совсем рядом, где, первым делом промыл ранку водой с мылом, а затем, шипя от боли, прижёг раствором йода и замотал чистым платком. Мама, вернувшаяся с работы, наложила мне на руку нормальную повязку и отругала за то, что я лазаю, где не надо. Рана от ржавого гвоздя осталась без последствий и вскоре заросла, но происшествие не забылось. Саднящая и сочащаяся кровью небольшая дырочка от гвоздя посреди ладони, жёлтые, бледно зелёные и красные листья в другой руке, бирюзовое холодное небо, синие сапоги на ногах, оранжевая курточка-вот один из многих букетов ощущений и цветовых оттенков, что остались в моей памяти, оказавшись навсегда связанными с первыми годами учёбы в школе.
Играя в свои незамысловатые детские игры и, вприпрыжку покидая коридор младшей школы, мы, обычно, неслись в сторону, находившейся чуть дальше и слева от центрального входа, директорской. При этом оставляли пробегали мимо каменной лестницы с выкрашенными в коричневый цвет деревянными перилами, по которым некоторые умудрялись кататься, за что, будучи пойманными, получали непременный нагоняй от завуча и, даже, вызов родителей в школу, и с серыми ступенями, со стёршимися, от количества спешивших по ним ног, рисунками. Лестница вела на второй этаж, место занятий средней и старшей школы.
Справа от кабинета директора располагалась просторная и светлая учительская, прямо посреди которой стоял длинный раздвижной стол с рядом мягких стульев вокруг него. Ещё дальше, всего через пару шагов, у кабинета алгебры, а немного позднее-информатики, в полусумраке угла, на стене висело, написанное от руки и плохо разбираемое мною из-за слабого зрения, расписание уроков. Для уточнения занятий на следующий день я всегда старался выбирать такой момент, когда у расписания отиралось как можно меньше народу, ведь мне требовалось почти уткнуться носом в закрывающее его стекло. Только так я мог хоть что-то разобрать.
Далее, коридор, ведущий к чёрному входу, поворачивал вправо, минуя канцелярию, со, стучавшей по клавишам печатной машинки, секретаршей, похожей на героиню Ахеджаковой из «Служебного романа», лаборантскую кабинета физики, где, помимо всего прочего, имелся киноаппарат, и сам кабинет физики. Не совсем обычный, надо сказать, кабинет, т.к. перед доской здесь возвышался своеобразный помост с четырьмя партами, обращёнными к аудитории. В дальней стене класса располагалось небольшое, закрывающееся из лаборатории на крючок, квадратное фанерное окошечко для демонстрации учебных кинофильмов. На окнах кабинета, с внешней стороны, стояли решётки, что в то время являлось редкостью, а сами окна, в случае киносеанса, задёргивались тяжёлыми синими портьерами, висевшими на, прикреплённых под самым потолком, гардинах. Классная доска имела не обычный коричневый цвет, а непривычный тёмно-зелёный. Над доской, у самых антресолей, болтался белый экран в виде свёрнутой трубки, в случае сеанса разворачиваемый вниз. К каждой парте были подведены провода, а на столах имелись электрические розетки, правда, не подключённые к сети. За все годы учёбы я не припомню случая, когда бы мы ими пользовались. Они просто занимали место, мешая раскладывать на парте учебники и тетради.
Иногда здесь демонстрировали фильмы не по физике, а, например, по литературе, плохие, чёрно-белые копии отдельных сцен из «Войны и мира» Толстого, «Шинели» Гоголя, его же «Записок сумасшедшего», ролики по гражданской обороне и военному делу, по химии, географии, биологии, истории, т.е. почти по всем предметам. Мы любили эти сеансы, но, к сожалению, проводились они не часто, зато сопровождались таинственной атмосферой тёмной классной комнаты, звуком стрекотавшего за стенкой аппарата и возможностью, не таясь, смотреть, развернувшись боком, в свете узкого луча, в сторону соседнего ряда, на ту девушку, что я обожал. Кроме того, темнота позволяла плевать жёваной бумагой из трубочки, стрелять бумажными пульками из рогатки, писать записки. И всё это-без опаски быть пойманными, схлопотать запись в дневник и получить взбучку от родителей за подобного рода безобразия. Мне, и нравился, и одновременно, не нравился кабинет физики; нравился, если нас отправляли в него на просмотр кино, а не нравился в случае проведения обычного урока или контрольной работы по данной дисциплине.
21. Prelude and Fugue No.21 in B-flat major, BWV.866
«Втереться в доверие к человеку-не такая уж и сложная задача. Немножко показного сочувствия, создание иллюзии общих интересов, фальшивой заинтересованности. И, как можно меньше, говорите о себе. А потом делайте с ним всё, что хотите»
Провокатор Клаус. «Как завести и развести друзей»
Сразу же за кабинетом физики на второй этаж взбегала ещё одна лестница, а справа от неё во двор вёл тот самый чёрный вход, про который я уже упоминал несколькими главами выше. Невысокие двойные двери его закрывались не совсем прочно, поэтому зимой с улицы несло холодом, ощущавшимся и в классе, и на лестнице. У запасного входа, как и у центрального, по утрам бдили дежурные, чьей главной задачей, как я уже писал, являлось не пропускать внутрь учащихся в первой обуви. Некоторым особо отчаянным всё же удавалось проскочить, вспрыгнув сразу на лестницу, и изо всех сил, перескакивая через две ступеньки, помчаться на второй этаж. Если таких ловкачей не получалось перехватить сразу, то никто не прилагал ни малейшего усилия, чтобы догнать их. Впрочем, подобные случаи, происходили, в основном, тогда, когда среди дежурных не присутствовал учитель или завуч. Взрослых пока ещё побаивались, да и они уже знали в лицо всех отпетых сорванцов, и во время урока очень просто могли заявиться в кабинет, где занимался класс с просочившимся в школу нарушителем режима, дабы ласково к нему обратиться: «Сидорчук, покажи-ка мне свою вторую обувь!» После того, как выяснялось, что Сидорчук сидит в грязных сапожнищах, его отправляли домой, за чистыми башмаками, и не факт, что он возвращался после пробежки обратно в школу, если перед этим не оставлял в учительской свой портфель.
Благодаря данному запасному выходу я, пятиклассник, несколько раз спасался от, имевшего привычку издеваться надо мной прямо во время урока, соседа по парте, Федоскина. Этот тип представлял из себя обычнейшего гопника того времени, получавшего наслаждение от возможности безнаказанно мучить слабого одноклассника. Невысокого роста, худенький блондинчик с длинными неухоженными волосёнками, спадавшими ему на глаза, отчего он, стряхивая их на правый бок, часто судорожно дёргал головой, нагло глядящий на свет серыми редко мигающими рыбьими глазёнками, с изрисованными a-la tatoo кистями рук, пальцами с отросшими ногтями, под которыми виднелись полоски грязи, с истеричным и как-то по-бабьи визгливым, голоском.
Он любил, пытливо заглядывая с гниловатой улыбкой мне в глаза, прижать мою левую руку к парте, а ногти второй вонзить в её запястье, стараясь проткнуть ими кожу до крови. Делая так, Федоскин немного подавался вправо, стараясь рассмотреть на моём лице отражение той боли, что он старательно и с упоением причинял мне. Понимая это, я изо всех сил пытался усидеть на месте с совершенно непроницаемым видом и, почти всегда мне это удавалось, что приводило упыря в бешенство. Он подкладывал мне кнопки на стул, тыкал меня швейной иглой и противненько улыбался, обнажая жёлтые зубы, когда я, всё-таки, кривился от сильной боли. Однажды терпение моё лопнуло, я схватил увесистый учебник русского языка и треснул гада по голове, сразу же испугавшись этого отчаянного поступка. Федоскин небрежно мотнул головой, стряхнув чёлку на бок, на лице его появилась обычная гаденькая усмешка и он процедил:
– Ну всё! Я тебя урою после уроков!
Но после уроков урыть меня у него не вышло, ибо поджидал он свою жертву у центрального входа, а я, зная это, стрелой промчался по второму этажу к запасному, скатился по лестнице вниз, выскочил в распахнутую дверь на улицу и рванул изо всех сил домой. Стояла весна, на кустах сирени и черёмухи появлялись зелёненькие молодые клейкие листочки, было тепло, а я, с отчаянием от мысли, что завтра опять встречусь с этой тварью, с бешено колотящимся сердцем нёсся по улице.
На следующий день издевательства надо мной продолжились, и не прекращались они до самых летних каникул. А летом Федоскин уехал с родителями в город, и больше я никогда о нём не слышал.
Встретить бы…
22. Prelude and Fugue No.22 in b-flat minor, BWV.867
«Я здесь. Я там. Я везде. Мяу!»
Кот Шредингера. «Этот чёртов ящик»
Пройдёт много лет, и я, лёжа, на недавно выкрашенном, шероховатом полу, состоящим из узких тёплых скрипучих половиц, в квартире девушки, называемой мною, ещё вчера, своей невестой, ожидая от неё слов, что должны были послужить мне приговором, вспомнил, владевшее мною в один из дней детства, похожее чувство отчаяния, когда мать угрожающе стояла рядом с палкой в руке. Стоял такой же зовущий к себе весенний день с разлитым над головой глубоким и недоступным небом, бесконечным и вызывающим ничем не объяснимую тоску.
В тот жаркий майский субботний день я вернулся из школы, не застав никого дома. Квартира наша, размещавшаяся в большом, бревенчатом, дореволюционной постройки здании, принадлежащем некогда упитанному деревенскому священнику, и разделённом, позже, на четыре отдельных помещения, оказалась закрыта на металлический висячий замок. Тонкий плоский ключ от него, хранимый, обычно под цветным пластиковым ковриком у порога, мама в этот раз почему-то не оставила в привычном месте, а прихватила с собою на кладбище, куда она, бабушки и дед отправились в связи с днём рождения отца. Бросив на огороженную синими перилами веранду свой коричневый портфель с дневником, тремя учебниками, тетрадками, и с выведенным на боку примером «2+1=?», я, обшарив в поисках ключа все углы, и испачкав при этом пылью синий школьный костюм и брюки, отряхнулся и уселся, так ничего и не найдя, на крыльцо, прикидывая, чем ещё получится открыть этот чёртов замок. Конечно, лучше было бы просто, посиживая на крылечке, дождаться матери, или сходить куда-нибудь погулять, но свербящее в одном месте желание отпереть замок самому, да ещё без ключа, продемонстрировав окружающим свою смекалку, не оставило мне никаких шансов на разумные действия. Логически рассудив, я заключил, что, если ключ имеет плоскую продолговатую форму, то его вполне можно заменить чем-нибудь похожим. Порыскав в двух дровяниках, в одном из которых хранились вёдра, лопаты, грабли, окучники и прочий невероятно скучный инвентарь, и не найдя там ничего металлического, подходящего по форме, я отодрал от забора длинную не очень широкую щепку, придал ей примерный размер ключа, и попробовал запихать в замок. Вначале щепка оказалась немного толстовата, но после непродолжительной возни, я всё-таки смог протолкнуть деревяшку в отверстие. Радостно дрожа от волнения, я считал, что уже нахожусь на полпути к успеху. И лишь после того, как щепка, когда я попытался её провернуть, как ключ, чуть слышно хрустнув, обломилась, и застряла в замке, мне стало ясно, что, если срочно не исправить содеянного, то я сегодня опять не хило получу. Найденным ржавым гвоздём я стал выцарапать застрявшее в замке дерево, но ничего путного из этого не вышло. Мне лишь удалось немного размочалить верхушку щепы, ни о каком «вытащить» не могло и речи идти. В отчаянии я метался по двору, стремясь сообразить, что ещё-то можно предпринять, но возвращение родных, положило конец моему бессмысленному беганию из одного дровяника в другой. Я мысленное сжался, когда мать, достав из сумочки ключ, поднялась на крыльцо. Само собой, в замок он не пролезал, деревяшка была прекрасно видна, и мать, всё поняв и вооружившись отпавшей от забора рейкой, загнала меня в угол. С тоской глядя в синь неба, и жалея, что не могу улететь, я начал мямлить околесицу про то, что это сделал не я, а совсем другой человек, и зовут его-Олежка Меженин.
Меженин, воспитываемый одинокой матерью-алкоголичкой, не столько был, сколько слыл, известным хулиганом, на которого ничего не стоило, в случае чего, списать всё, что угодно, благо, приводов в детскую комнату милиции у него имелось предостаточно. Получив пару лёгких ударов палкой по заднице, я, завыв, сжался на скамейке в комочек, принялся старательно размазывать по лицу слёзы, вытирая их рукавом пиджака, а дед, поверив моим словам, отправился навестить Межениных, живших минутах в десяти ходьбы от нас, на горке, на улице Почтовской. Там он, однако, никого не застал, но спустя несколько дней всё-таки выловил ничего не подозревавшего Меженине где-то на улице, чтобы задать ему несколько вопросов.
Вышедший на крылечко на наши шум и крики, сосед Женя, облачённый в застиранную майку и выцветшее чёрное трико, несмотря на дикое похмелье, смикитил, что может в сложившейся ситуации заработать на опохмелку, поэтому сбегал к себе за сапожным, с крючком на конце, шилом. Через пару минут он освободил замок от щепки, и вытаскивать гвоздодёром пробои не пришлось. Получив два рубля на опохмелку, поддёрнув трико, закурив «Приму», Женя накинул поверх майки пиджачишко, засунул в его карман сетку и, отирая со лба пот, направился в винный.
А меня мать криком и подзатыльниками загнала домой и до самого вечера никуда более не выпускала.
Нагоняи я получал частенько и, почти всегда, наказание оказывалось справедливым. Мерзкое свойство перекладывать свою вину на других, нежелание самому отвечать за свои пакости, о котором я позднее вспоминал с содроганием и презрением к себе, не спасало меня от заслуженных порок, но, в то же время, и не искореняло стремления отчебучить что-нибудь этакое, вызванное желанием изведать неизведанное и жаждой познания мира. Жажда-жаждой, но иногда она принимала достаточно опасные для меня самого и для моей семьи, формы. Любому ребёнку, наверное, присуще очарование огнём, способное привести к фатальным последствиям. У меня оно не проходило довольно долго, несмотря на заслуженно получаемые за это колотушки.
В один из таких-же весенних жарких дней, мне удалось раздобыть спички, хранившиеся у нас дома в высокой, недоступной нам, печурке. Я просто подставил к печи стул, и встав на него, запустил руку в углубление между кирпичами. Коробков со спичками там лежало штук пять, поэтому пропажу одного никто не заметил. Спичечный коробок приятно пах селитрой и имел на лицевой стороне наклейку с рисунком пузатого золотого самовара. В этот раз совершать подвиги я отправился не один, компанию мне составил одноклассник, Эдик Бурштейн. Его отец и мать, работавшие воспитателями в интернате, проживали в том же самом здании школы для детей с отклонениями в развитии, в отдельной комнате, довольно просторной. Однажды Эдька пригласил нескольких ребят из своего класса, в числе которых оказался и я, посмотреть на морскую свинку, жившую у него дома. Мы с восторгом и потаённым желанием погладить эту диковинку, затаив дыхание, разглядывали толстенького мохнатого зверька, с неослабевающим аппетитом пожиравшего капустные листы.
В тот злосчастный полдень, радуясь спичкам в кармане и своему всемогуществу от их владения, я встретил Эдика недалеко от его дома и предложил:
– Пойдём, пожгём чё-нить, у меня спички есть.
– Чё, правда? – в его голосе чувствовалось недоверие, которое требовалось немедленно развеять.
– Во, смотри! – я продемонстрировал, оглянувшись по сторонам, драгоценную добычу с брякавшими внутри спичками.
Конечно, Бурштейн с радостью согласился. Мы с ним, осторожно ступая вдоль калитки, пробрались в огород бабушки Кати, и я уже начал было поджигать сухую траву, но внезапно наша разрушительная деятельность оказалась прервана окриком вышедшего с лопатой в огород, деда:
– Вы чё тут делаете, засранцы?
Не найдя ничего лучшего, чем крикнуть Бурштейну:
– Бежим скорее сено поджигать! – я дёрнул его за рукав, и мы стремглав бросились в сторону сеновала, располагавшегося над погребом. Дед не стал нас преследовать, поступив проще-он обошёл сеновал с другой стороны и появился у погреба как раз в тот момент, когда я начал чиркать спичкой. Схватив меня за шиворот и вырвав коробок из моей руки, он оттащил юного поджигателя в дом и начал без лишних слов лупцевать ремнём, сбив с руки, коей я пытался прикрыть задницу, коросту гноящейся болячки. Позвонили матери. Она прибежала, отпросившись на время с работы, и ещё добавила мне на орехи. Орали так, что в окнах гудели стёкла, и эту выволочку я запомнил навсегда. Однако, что характерно для тупых и недалёких баранов, коим я тогда являлся, выводов особых для себя не сделал и бывал ещё не раз воспитываем за свою страсть к огню и другим пакостям.
Бурштейна за руку отвели к родителям, где он получил свою порцию воспитательной программы, после чего предпочёл не иметь со мной никаких дел. А через несколько месяцев его отца пригласили на работу в город, и следующий учебный год Эдик начал уже в другой школе.
В городской.
23. Prelude and Fugue No.23 in B major, BWV.868
«Не всякая шкура подходит для изготовления перчаток. Тем более-рукавиц. Да, если они, к тому же, ещё и ежовые»
Саймон Гловер «Искусство перчаточника»
Ещё одной жертвой моей пиромании стала обыкновенная синяя пластмассовая чашка. Ей черпали дождевую воду для полива огорода в вёдра и лейки из тяжеленой металлической бочки, стоящей под потоком. Впрочем, чашка пострадала не так, чтобы уж очень сильно, и даже годилась для использования по прямому назначению. Всего лишь бок оплавился после того, как я, закрывшись однажды в дровянике, разжёг там небольшой костерок из щепок, а когда сосед Женя, увидев дым, шедший из щелей постройки, начал с матерком ломиться в дверь, накрыл пламя, жадно пожиравшее одну щепку за другой, этой самой пластмассовой чашкой. Костерок потух, но чашка приняла с тех пор нетоварный вид, и мне пришлось её на время припрятать. Женя, когда я ему открыл дверь, возопил:
– А-а-а-а-пять ка-а-а-а-стры жгёшь, дрянь м-м-м-алая?! А н-н-ну бегом а-а-а-атсюда!
Женя, когда-то служил в армии, на космодроме, как он сам говорил: «д-д-да я на к-к-к-асмадроме ракеты н-н-нюхал», и вернулся со службы вот с таким вот диким заиканием. Редкое слово он мог произнести сразу, с разбегу, не поперхнувшись им. Было ему тогда уже около сороковника, но жил он с матерью в небольшой комнатушке, рядом с нами, получая пенсию по инвалидности, неделями бухая, и устраивая скандалы. Частенько из-за стенки неслось:
– У-у-убью, сука! Д-д-ай денег, п-п-падла!
Мать его, низенькая старушка, с тихим голоском, длинными седыми грязными космами, напоминавшая мне Наину из сказки «Руслан и Людмила», тоже редко бывавшая трезвой, в таких случаях начинала дико визжать. За стеной слышался грохот, звук опрокинутого на пол стула или посуды, топот ног в коридоре, хлопанье входной двери и, на некоторое время всё стихало. До тех пор, пока под вечер парочка не начинала пьяными голосами выводить какую-нибудь заунывную песню вроде «Одинокой гармони» или «Шумелка мышь» Меня эта песенка про маленькую серенькую мышку-шумелку в то время очень забавляла, но я никак не мог понять, почему взрослые люди поют детскую песню. На следующий день привычная история могла повториться. Когда становилось невмоготу слушать их концертные выступления, прерываемые неповторимым нецензурным конферансом, мама вызывала милицию, приходил участковый и беседовал с Женей, после чего тот на некоторое время затихал и делал вид, что старается устроиться на работу. Получалось это у него редко, т.к. на новом месте работал он до первой получки, и, получив деньги уходил в запой.
То ли от какой-то армейской травмы, то ли от постоянной пьянки, лицо Жени, при сильном волнении, особенно правая его сторона, начинало дёргаться, он краснел и лишь мычал, не в состоянии произнести ни слова. После похорон матери у него стали случаться эпилептические припадки. Иногда к ним в гости приезжал из города старший брат, Сашка. Толстый, среднего роста мужик, с одышкой и больным сердцем. Он больше пропадал на реке с удочкой, чем пил с братцем, но и Сашка, бывало, закладывал за воротник.
Когда Женя уехал жить на Украину, нам стало как-то скучновато без его шуток, прибауток и коронного номера, называемого им самим «переворот лаптя в воздухе» Исполнялся он следующим образом: Женя разбегался, наклонялся вперёд, вставал на руки, делал так несколько шагов и, опрокинувшись назад, снова опускался на ноги. Не всегда переворот лаптя заканчивался благополучно, иногда сосед, особенно, если уже успевал поддать, не удержав равновесия, с кряканьем падал на спину.