Увы, хранилось это всё не очень долго. Бумажные и картонные украшения вскоре порвались, а часть стеклянных шаров была нами расколота. Дед Мороз со своей внучкой окончательно выцвели и отправились вслед за луноходом.
Обычно ёлка простаивала у нас до Старого Нового Года, после чего вытаскивалась на огород, а мама утраивала в комнате генеральную уборку, тщательно выметая из паласа сухие опавшие иголки.
Уже тогда, я помню, что мама частенько плакала, уткнувшись лицом в подушку, если отец допоздна не возвращался домой или вообще не ночевал, а затем, когда он всё-таки приходил, чуть пьяненький и пахнущий женскими духами, кричала, что она вырвет волосы этой шлюхе. Мы с братом испуганно молчали, слушая её приглушённые рыдания, их ругань, и хотелось спрятаться куда-нибудь подальше, забиться в щель, дабы никому не мешать и никого не обидеть.
В день смерти отца мама возила меня в город, в цирк. Обычный холодный, серый и пасмурный апрельский день с низкими тучами, без проблеска солнца, ничем почти не отличался от других таких же дней. Путь в город и само представление я не помню, но обратная дорога осталась в моей памяти, как что-то бесконечно трудное и долгое. Мы оба устали, замёрзли в холодном вонючем автобусе, и добрались до дома уже затемно, пройдя по колдобинам замёрзшей грязи, поначалу к себе, найдя там на столе ещё тёплую булку хлеба, оставленную отцом, а затем, двинулись, к бабушке, ведь у неё, под присмотром, оставался мой брат. Он как раз в тот день приболел и его тошнило, поэтому мама решила остаться ночевать там. Мне казалось, или это я воображаю сейчас с моим послезнанием, что чувствовал приближение чего-то тёмного и непоправимого. Так надвигается грозовая туча, остановить её невозможно и остаётся лишь пережидать грозу, сидя в тёмной комнате при выключенном электричестве, вздрагивать от громких раскатов грома, и надеяться, что вскорости всё закончится.
Отец тем вечером ушёл на ночное дежурство незадолго до нашего приезда, хотя смена и была не его. Едва он вернулся с рыбалки, как товарищи по работе попросили выйти вне графика, больше никто не соглашался, почти всё отделение уехало в дальнюю деревеньку провожать на пенсию начальника местной милиции. Позвонив с работы, он попросил принести ужин, но уже через час перезвонил снова и приказал маме не приходить. Разговаривая с ним она уже могла расслышать в трубке пьяные реплики будущего убийцы своего мужа.
За день я так устал, что довольно рано лёг спать, а взрослые продолжали сидеть в другой комнате и о чём-то негромко переговариваться. Незадолго до того, как я заснул, раздался ещё один звонок телефона, вырвавший меня из полусна. Мама подошла, сняла трубку, и тут, сестра бабушки, задав лишь один странный вопрос: «Зоя, это ты?», сражу же прервала связь. Не совсем её поняв, мама пожала плечами, положила трубку телефона на рычаг и тоже отправилась спать, пристроив рядом со стоявшим у печи сундуком, на который легла, детскую кроватку-качалку, где посапывал Владлен. Ворота дома уже закрыли на щеколду, а под окном, на ветру, на столбе раскачивался фонарь, в чьём свете тени от голых веток клёна неспешно двигались по окоченевшей земле туда-сюда.
И снова резкий телефонный звонок разбудил нас, уже совсем уснувших. Не проснулся в своей кроватке лишь Влад, переставший тоскливо хныкать всего пару часов назад. Мама поднялась, подошла к комоду, на котором стоял чёрный телефонный аппарат, сняла трубку. И тут Вера, бабушкина сестра, немного помолчав, тусклым голосом произнесла, что «с Васей произошло несчастье и матери необходимо срочно прийти в отделение» Мгновенно собравшись и предупредив бабушку с дедом, что скоро вернётся, мама быстро убежала в ночь, туда, где уже ничего нельзя было изменить. В окровавленный кабинет её не пустили, сразу проведя на допрос к успевшему приехать из города следователю. Я снова стал засыпать, не беспокоясь и не понимая, куда и зачем мама убежала прямо ночью, но громкий стук с улицы в окно, у которого стояла моя кровать, заставил меня подскочить в своей кровати. К стеклу из соседней комнаты, охая, подошла бабушка, отодвинула занавеску и вздрогнула от раздавшегося из заоконной темноты незнакомого мне голоса, торопливо кричащего:
– Открывайте, Васю застрелили!
Бабушка что-то закричала, кинувшись в свою комнатку, а, вскочивший с постели дед, даже не накинув на майку куртки, бросился открывать ворота.
Вошедший человек не проходил в большую комнату, где лежали я и Владлен, а торопясь и сбиваясь, ещё раз, без подробностей, видимо не зная их, повторил уже сказанное. Бабушка громко завыла, собираясь все забегали, засуетились, уронив со стола на пол глухо звякнувшую о половицы чайную ложку. Оставив нас с бабой Аней, все убежали в ночь. Вернулись они лишь под утро, когда я уже крепко спал и не проснулся даже от их рыдающих голосов.
Утром заплаканная бабушка увела меня в детский сад. Совершенно не понимая всей трагичности происшествия, но уже будучи в курсе случившегося, я, войдя в группу, громко объявил во всеуслышание:
– А у меня папу убили!
Наша нянечка, тётя Ага, тихонько вскрикнула и прикрыла рот ладонью, а на меня в течение дня все смотрели с плохо скрываемым сочувствием, будто на неизлечимо больного.
И только много лет спустя я узнал не лживую официальную версию трагедии, а то, что случилось на самом деле. А случилось в ту ночь вот что. Отец с напарником, чей сын впоследствии станет моим одноклассником, заступил на дежурство, хотя и не обязан был этого делать. Около одиннадцати ночи в отделение ввалился приехавший с юбилея, пьяный Ванька Равёнок, проработавший в милиции вместе с женой около 10 лет. Он начал требовать ключи от машины, дабы развести по домам компанию, ожидавшую его на квартире у начальника милиции. При этом, ключи от дежурной машины находились у Степанцева, бывшего водителем, а отец, как старший смены, сославшись на то, что вызов может поступить в любой момент, а сам Равёнок нажрался и не контролирует себя, отказался их выдать. За этим ожидаемо последовали крики, ругань, угрозы, споры, но переубедить отца Равёнок не смог. Люди, шедшие с последнего киносеанса, видели в открытые ворота отделения милиции, как во дворе боролись, катаясь по земле, два человека, и слышали пьяный крик Равёнка: «Ну, я убью тебя!» И, вернувшись в дежурку, дядя Ваня Равёнок, женатый на сестре бабушки, подойдя к столу, выдвинул незапертый ящик, достал оттуда пистолет и выстрелил, едва успевшему сесть за стол отцу, в висок, сверху вниз, так, что пуля, пробив голову, попала в рабочий стол, пропахав в нём борозду. Дабы не оставлять свидетелей, дядя Ваня вторым выстрелом уложил напарника отца, Степанцева, почти успевшего добежать до дверей. После всего совершённого, он спокойно протёр рукоятку пистолета от отпечатков, и положил оружие на стол.
Официально дело было представлено, и расследовалось, как убийство и самоубийство. По его материалам, отец сначала немотивированно застрелил своего напарника, а затем выстрелил себе в голову и, протерев пистолет, опустил его на стол. Однако, свести концы воедино оказалось сложновато, и в этой ситуации все ожидали, какую позицию займут родители отца, мои бабушка и дедушка. Неизвестно чем бы всё закончилось, начни они писать, звонить и ездить в вышестоящие инстанции. На местном же уровне всё решили по-тихому замять, пытаясь избежать слишком сильного резонанса. Жена дяди Вани, трудившаяся в паспортном столе, утром обежала близлежащие дома и сняла, не имея никакого права это делать, показания с жителей о том, что они, якобы, видели, как Равёнок на момент совершения преступления курил на улице. А дядя Ваня, не церемонясь особо, начал угрожать деду, обещая, что не оставит в живых детей, то есть, меня и брата, сожжёт их дом, и нас никто не спасёт. В общем, бабушка и дед решили помалкивать. Так всё и замяли. Всё, кроме памяти.
Некоторые из сослуживцев отца настаивали на том, чтобы дедушка поехал в город и областной центр, не оставляя убийство безнаказанным, но родители отца, отводя глаза, повторяли мантру, что сына уже не вернуть, а их обращения бессмысленны и только испортят жизнь другим людям.
Поэтому, несмотря на нестыковки в материалах, и отчёт экспертов, намекавший, что след от пули при самоубийстве должен быть не сверху вниз, а горизонтально, или наоборот, снизу-вверх, что смерть наступила мгновенно и положить пистолет на стол уже мёртвый человек, ну никак, не в состоянии, дело закрыли. Мне и брату выписали пенсию в связи с утерей кормильца, и мы получали её до двадцати лет.
18. Prelude and Fugue No.18 in g-sharp minor, BWV.863
«Нежелательные подробности, как и шило, в мешке не утаишь»
Г. Е. Жеглов «Работа с подозреваемым»
В память об этой трагедии на веранде бабушкиного дома, занимая угол, стоял массивный рабочий стол отца, без выдвижных ящиков, с бороздой от пули, пропахавшей кожаную поверхность, покрывавшую деревянную столешницу. Мне неизвестно, каким образом удалось его заполучить, также, как я не знал, откуда взялся залитый с правой стороны густой чёрной кровью китель отца с погонами старшего сержанта. Окровавленный этот китель висел у деда в чулане, запрятанный под старые шубы, половики и куртки, и вызывал у меня неизменное чувство страха, когда я в поисках чего-либо случайно натыкался на него, прикасаясь к засохшей крови, как будто чёрно-красным лаком покрывшей правый погон, часть рукава и груди.
Другие погоны, оставшиеся от отца и им не использованные, хранились там же, где и порох, в нижнем правом ящике серванта, в пожелтевшей от времени картонной коробке из-под светильника. Их набралось так много, не один десяток, что ещё при жизни отца мы с братом выкладывали из этих погон целые дорожки, цепляли на них сверху, совершенно не беспокоясь о сохранности, медные, тускло блестевшие лычки. Некоторые из них были ослепительно белыми, парадными, для рубашки, продолговатыми, без характерного закругления, присущего погонам с кителя. Картонная основа их, обтянутая пупырчатой тканью, казалась, для наших детских пальчиков, мягкой на ощупь. Другая их часть предназначалась для повседневной носки на обычной форменной рубашке, и цвет они имели голубовато-серый, будучи пошитыми из такого же мягкого, как и парадные, материала. И, наконец, погоны для кителя и шинели. Могу теперь и ошибаться, но, по-моему, они имели один фасон, будучи серыми, скруглёнными вверху, с красной каймой по краям и блестящей маленькой пуговицей.
Игры наши с отцовскими погонами продолжались до тех пор, пока мать, однажды, не сожгла их все в камине.
История эта, так, наверное, и осталась бы тайной, если б Равёнок, как выяснилось позже, не пощадил жизнь ещё одному свидетелю, находившемуся, в момент убийства, в помещении дежурки. Невольным очевидцем преступления оказался Юрка Жбанов по кличке Рюрик, постоянно влипавший в разные истории из-за своей неукротимой любви к выпивке. Отец дружил с ним, поэтому, спустя пару лет после его смерти, Рюрик начал понемногу рассказывать о том, как оказался в ту роковую ночь в отделении и почему остался живым.
Добираясь с очередной пьянки до дома, он, в тот злосчастный вечер, проходил возле отделения милиции и решил зайти погреться, надеясь, что дежурит отец. В самом деле, отец был на смене. Он напоил Рюрика горячим чаем и тот вскоре задремал в кресле, за занавеской, у вешалки с одеждой. Проснулся он от пьяных криков, выглянув из своего угла, увидел, что отец с Иваном выходят на улицу, затем возвращаются, очищая одежду от грязи. А спустя несколько минут прогремели выстрелы. Отодвинув занавеску, к нему, Рюрику, шагнул, уже успевший освободиться от оружия, Равёнок и без обиняков предупредил:
– Будешь трепаться, и тебя завалю. Так что, лучше молчи!
Жбанов, по его словам, сильно тогда напугался и, сжавшись в кресле, лишь молча кивал. Он слыл за пьяницу, вечно сочиняющим какие-то небылицы, в которые никто никогда не верил. Все только и делали, что над ним посмеивались, поэтому-то Равёнок, видимо, и решил, что Рюрику, даже, если он сболтнёт лишнее, всё равно никто не поверит. В самом деле, рассказы Рюрика не могли уже ничего изменить, да никто и не хотел ничего менять.
Жбанова, частенько заходившего к нам в гости, я запомнил, как всполошного, вечно поддатого мужичонку, небрежно одетого и плохо бритого, пахнущего вином и куревом, травящего байки и подмигивающего отцу на предмет выпить. Выше среднего роста, плотный, он напоминал весеннего медведя, весёлого и суетливого. К нам, детям, Рюрик относился хорошо, играл с нами в домики из спичек и учил делать самолётики из бумаги.
Через год после гибели отца сам Рюрик, попал, как всегда, по пьяни, в довольно неприятную историю, снова чудом оставшись в живых. Случилось это в январе месяце, когда некто Николай Соколов, в очередной раз выйдя из беспробудного месячного запоя и поругавшийся в хлам со своей женой, с которой всё не мог развестись, т.к. уходить ему было некуда, решил наконец-то бросить её и укатить на заработки в Сибирь. Однако, покинуть супругу, давно настаивавшую на разводе, Соколов решил не просто так, а за деньги. Получив с жены 200 р. за то, что оставит её и сына в покое и навсегда уедет подальше от них, он, однако, вместе с Рюриком, считавшимся его собутыльником, доехал только до ближайшего города, где они за неделю в компании таких же забулдыг и пропили все полученные деньги.
Делать было нечего, 200 рублей испарились, поэтому Соколову и Рюрику пришлось вернуться. Жил Николай в то время на горе, за Светловкой, где-то в районе роддома. Туда-то он и заявился, чтобы потребовать от жены ещё 100 рублей. Но, и получив деньги, оставить семью в покое не спешил. При сборах в Сибирь Рюрик показал Соколову самодельное охотничье ружьишко, смастыренное им из подходящего материала. И вот, пока Рюрик, похрапывая, отсыпался у себя в доме после очередного возлияния, Соколов, прихватив его ружьишко, направился к себе. Недельный запой не прошёл даром, в голове у него, видимо, что-то переклинило и желание отомстить, если не всему свету, то ненавистной жене, не оценившей его, полностью завладело им. Однако, жены Николай дома не застал, она как раз находилась на ночном дежурстве в больнице, лишь его 14-летний сын, Егор, вскоре вернулся из школы. Увидев отца опять пьяным, да ещё и с ружьём, он, от греха подальше, закрылся у себя в комнате, а рано утром каким-то чудом смог покинуть помещение, убедив батю, что уже пора идти в школу, на занятия. Но вместо школы Егорка побежал к матери, предупредить ту, что отец подстерегает её дома с ружьём и, возможно, хочет убить. Елена Михайловна сразу же позвонила в милицию и вскоре к больнице подъехал участковый Харев, муж нашей будущей учительницы математики, директора школы, Надежды Моисеевны. С ним в машине находились Кузовицын и Ливанов, женатый на дочери тёти Клавы, сестры нашей бабушки. Выслушав Егора, Харев решил, что проверить факт возможного наличия или отсутствия у Соколова оружия можно у Рюрика, и они рванули к нему. Заспанный Рюрик, помявшись, признался, что, скорее всего, ружьё у Соколова, всё-таки имеется, только это вовсе не серьёзное оружие, а так, пукалка, т.к. он, Жбанов, сам её смастерил из древнего ружейного ствола, да и патронов к этой пушке у него было всего около десятка. Услышав, что Соколов, по всей видимости, собирается расправиться с женой, Рюрик, будучи по натуре простым и добрым человеком, отважно вызвался всё урегулировать. Харев, справедливо рассудив, что если есть хотя бы минимальная возможность отговорить Соколова от опрометчивого шага, то её нужно использовать по полной, прихватил мающегося похмельем Жбанова с собой. Ещё затемно они с потушенными фарами подъехали к дому Соколова, вышли из машины и рассредоточились вокруг здания. Заранее обговорив, как станут действовать, они решили, что Жбанов сперва, как ни в чём не бывало, попробует договориться со своим дружком. Однако, планам их не суждено было осуществиться. Соколов не отвечал ни на стук в двери, ни на окрики Рюрика, пробежавшего пару раз под тёмными окнами и уверившегося в итоге, что Николай заснул после двух выпитых бутылок коньяка, упомянутых его сыном. Не оставалось другого выхода, как попытаться проникнуть в помещение, и первым опять же, окликая приятеля, двинулся бесстрашный Рюрик, а следом за ним, стараясь не скрипеть снегом, с пистолетом крался Ливанов.
Отомкнув входную дверь веранды, взятым у Соколовой ключом, Рюрик осторожно протиснулся в темноту коридора, и успев разглядеть направленный на него ствол ружья, мгновенно отреагировал на это, тут же грохнувшись на пол. Раздался выстрел и Ливанова зарядом отбросило назад. Пока Соколов, матерясь перезаражал одностволку, Рюрик на четвереньках выскочил на улицу и вытянул на крыльцо за воротник шинели раненого в нижнюю челюсть, окровавленного, Ливанова, а подбежавший из-под окна на звук выстрела Харев, захлопнул за Жбановым дверь в дом. После короткого осмотра раны Кузовицын сразу же увёз Ливанова, еле державшегося на ногах, в больницу, а Харев остался у дома пытаться договориться со стрелком, тянуть время, отвлекать его, ведь скоро должно было рассвести и возле дома могли оказаться прохожие. Никто не мог сказать, что взбредёт Соколову в голову и не начнёт ли он палить во всех подряд через окна. Вернувшийся минут через двадцать Кузовицын обнадёжил Харева, что из города уже выехала группа захвата и вот-вот прибудет сюда, на место происшествия. Перепуганного Рюрика прогнали в машину, дожидаться развязки там.
Договориться с Соколовым по-хорошему, несмотря на все уговоры, так и не получилось. Лишь через час, прибывшей из города бригаде удалось, проникнув в дом через окно, скрутить, отвлекаемого разговором, полупьяного стрелка. После этого случая Рюрик на некоторое время пропал из деревни, но затем вернулся, вот тогда-то, по его возвращении, и поползли слухи о том, как на самом деле погиб мой отец.
19. Prelude and Fugue No.19 in A major, BWV.864
«Скорость-понятие субъективное и не всем доступное»
Клерфэ.
В день похорон отца потеплело. С низкого, однообразно серого неба, валил, таявший через некоторое время, снег, много снега. Отца, в обитом красной материей гробу, накануне днём привезли в родной дом, где он и пробыл последнюю ночь. Гроб разместили в большой комнате на трёх табуретах, обложив его еловыми лапами. Мёртвую голову отца в верхней части перевязали широкой повязкой, скрывающей страшную рану, но, всё равно, с правой стороны из-под повязки, у виска, виднелся чёрно-синий след ожога.
На покойнике был недавно купленный костюм табачного цвета, в полоску, который он использовал всего два или три раза, руки сложены на груди и закрыты простынёй, доходившей до подбородка. Пока отец находился дома, я всего несколько раз с содроганием подходил к мёртвому его телу, испытывая при этом такую жуткую тоску, что если б мог, то, наверное, завыл бы по-собачьи. В этом же состоянии грусти, уныния и всё подавляющего ужаса я и ездил на кладбище, куда нас возили в холодной и пропахшей бензином, еле тащившейся вслед за толпой, служебной машине, сослуживцы отца. Мама, в чёрном платке, натянутом почти на глаза, постоянно плакала, то снимая, то вновь цепляя на нос очки, без которых, и так-то растерянная и несчастная, казалась ещё более убитой горем. Она всё мяла в руках мокрый от слёз носовой платок в синий горошек, и её с трудом удалось успокоить и увести от могилы к опостылевшей нам, за эти часы, служебной легковушке, отвезшей нас, после того, как гроб опустили в могилу, и на крышку его были брошены, шедшими по кругу людьми, горсти рассыпающейся влажноватой глинистой земли, чуть припорошённой мягким снегом, ещё не успевшим растаять, в столовую, на поминки. Могильщики, закончив свою работу, прикрыли, выросший холмик, венками.
Дед с бабушкой, конечно, тоже находились здесь, но мне больше запомнилась реакция мамы, а не их, ведь я постоянно стоял рядом с нею, иногда держась за рукав её тоненького зелёного пальто. Кажется, дед первым бросил горсть земли на опущенный в яму гроб, левой рукой комкая ушанку и, вытирая ею глаза. А вот, что бабушка, что же делала она? Нет, не помню… Не она ли, когда крышка гроба уже закрыла лицо лежавшего в нём мёртвого человека, и молотки, вбив гвозди, погрузили его в вечную, отныне, темноту, бросилась с громкими криками на красную обивку? Не помню…
Попрощаться, несмотря на сырую холодную погоду, пришло много самого разного народа. Больше всего было людей в серых форменных шинелях, что объяснимо. Подавляющую часть пришедших я не знал и никогда ранее не видел, не представлял, кто все эти люди и почему они вдруг захотели попрощаться с мёртвым, если не бывали у живого. Не знаю точно, сколько всего присутствовало, т.к. считать я ещё почти не умел, но помню, что прощающиеся долго обходили у гроба, стоящего в комнате, снимая шапки, ступая по голым половицам снежными ботинками, поскрипывающими сапогами, неприятно пахнущими сырыми пимами, и глядя куда-то в пол, а не на покойника, будто чего-то стыдились, словно чувствовали они за собой какую-то вину, которой, на самом-то деле, наверное, и не существовало вовсе, вину за то, что, вот, он, молодой и красивый, оставивший после себя сиротами двух малолетних детей, вдову, лежит тут перед ними мёртвый, а они старше, опытней стоят у его, подготовленного к погребению, тела, и не в состоянии ничего исправить.
После выноса гроба из комнаты вокруг табуретов осталась, мокрая от снега и растаявшей земли, тёмная круговая дорожка, и бабушка Аня задержалась, чтобы вымыть полы и прибраться. Улица встретила нас ожидающим грузовиком, он должен был вести отца к месту его последнего пристанища; музыкантами, неспешно шествовавшими за ним, сверкавшими своими медными тарелками и трубами, и осторожно, словно опасаясь, что потревожат покойника, игравшими похоронный марш Шопена; еловыми ветками, набросанными на дорогу с автомобиля, и втаптываемыми в снег людьми, пришедшими проводить отца. На кладбище нас с матерью протолкнули поближе к покойному, чтобы мы могли проститься с ним и, как положено, обойти вокруг гроба, меся таявший снег и глину.
Похороны оказались двойными, ведь одновременно с отцом хоронили и застреленного в спину Степанцева, также оставившего молодую жену и сына.
До того самого времени, когда Рюрик стал распространяться об истинных обстоятельствах смерти отца и его напарника, супруга Степанцева, встречая мать по дороге на работу, едва ли не плевала ей в лицо, кидая:
– Ну как, не скребут кошки на сердце? Оставили ребёнка без отца… Рады, да?
Рассказ Рюрика, дошедший и до неё, привёл к тому, что Степанцева прекратила бросать в лицо матери обвинения. Теперь она просто отворачивалась, проходя мимо.
А ещё через некоторое время, как-то, после родительского собрания в школе, она догнала маму в коридоре и, пряча глаза, скороговоркой произнесла:
– Зоя, ты извини, что я так на Васю… Кто же знал, как на самом деле всё случилось…
И, не дожидаясь ответа опешившей собеседницы, развернулась и поспешила уйти прочь.
Схоронили папу рядом со старшей его сестрой-Лидией, умершей примерно за десять лет до этого. Через девятнадцать лет рядом с ним в холодеющую сентябрьскую глинистую землю лёг и их отец, мой дед.
А человек, совершивший убийство, продолжал работать в милиции, через несколько лет вышел на пенсию и частенько заскакивал, вместе с женой, в гости к бабушке, иногда и с сыновьями. При этом я замечал, что дед держится с ним довольно прохладно, а мы с братом, мало чего зная в то время о произошедшем и, ещё меньше понимая, сторонились его инстинктивно, он пугал своей чрезмерной наглостью, бахвальством, и тем, что смотрел на нас со зловещей ухмылкой, скаля золотые зубы. Рост он имел средний, на круглом, опухшем от запоев лице сидели близко посаженые, хитровато бегающие, мутные серые глазки. Багровый, с синими прожилками нос свидетельствовал о том, что его обладатель любит искать утешение и радость в вине, впрочем, как и его жена, Галя, после смерти мужа лечившаяся, некоторое время, от алкоголизма. Сам Равёнок мог пить неделями, приходя и занимая у бабушки денег, нагло разваливаясь на стуле, за столом у окна, и дымя вонючей «Примой» Подобный образ жизни на протяжении многих лет не мог пройти даром и спустя некоторое время после выхода на пенсию, Ваня Равёнок загнулся от рака. Не спасли его и самые лучшие московские доктора, к которым обращался старший сын, занимавший тогда уже немаленькую должность в столичной милиции. Перед смертью Равёнок распух, как будто то зло, что когда-то поселилось в нём и смогло причинить людям столько горя, теперь грызло изнутри его самого, пытаясь вырваться наружу. Уколы обезболивающего почти не действовали, и порой он кричал от боли целыми сутками, сводя с ума жену и младшего сына. Узнав эти подробности, я безо всякого злорадства подумал, что жернова Господа мелют пусть медленно, но зато верно.
Через несколько лет после смерти Ивана мама рассказывала, что, когда жить ему уже оставалось всего около недели, она заходила его проведать, в надежде, что тот раскается, попросит у неё прощения, или, хотя бы, намекнёт на признание своей вины. Однако, даже на смертном одре он ни словом не обмолвился о том, что совершил, и, по-видимому, ни о чём не сожалел, по крайней мере, не дал никакого намёка на это. Что он сам думал обо всём случившемся давным-давно, заходясь в крике от раздирающей его боли, и понимая, что скоро жизнь для него, прожитая таким образом, закончится, мне неведомо.