«Весна раскрыла нам объятия, а мы взалкали её берёзового сока»
Мальвина.
Большая талая мутная вода середины весны, вырывавшаяся из-подо льда, бурлившая и клокотавшая под аккомпанемент оголтелого пения обезумевших от солнца и запахов талой земли, шнырявших туда-сюда воробьёв, становилась для нас предвестником будущих каникул, тепла, позволявшего скинуть опротивевшие за зиму шубы, валенки и тёплые шапки. Мы с надеждой прислушивались к усиливавшейся с каждым днём мартовской капели, с наслаждением окунались в пьянящие солнечные ванны апреля и засыпали в сумерках соловьиного мая, надышавшись ароматов цветущих яблонь, черёмух и сиреней. Нас вела тогда по дорожке детства необъяснимая радость, которая пробивалась через неожиданные мартовские и апрельские заморозки с их метелями, снегопадами, низкими тучами, по несколько дней не позволявшими увидеть солнце, с их температурами в минус двадцать градусов по ночам. Мы знали, что впереди-беззаботная летняя нега, сиеста длинною почти в три месяца, и нам только хотелось, чтобы это время, где-то споткнувшееся и присевшее в сугроб передохнуть, поскорее поднялось, отряхнулось и направилось прямиком к нам.
И вот, время это, нисколько не смущавшееся тем фактом, что столько заставило нас помучиться, ожидая его появления, приходило. Хотя… Постойте, вначале же шествовали майские праздники. Да, сперва 1 мая, когда отдыхали несколько дней, а затем и 9 мая, день Победы. Не могу сказать сколько из них были омрачены холодом и дождями, что, кстати, является обычным для наших мест делом, так как в памяти моей майские праздники сохранились, как солнечные тёплые денёчки, с безоблачными просторными небесами и поздними, рубиновыми сумеречными, одиночными облачками, предвещавшими на завтра ещё один бесконечный день тепла. И как же не хотелось затем, когда праздники внезапно заканчивались, снова подниматься рано утром и тащиться на опостылевшие уроки. Какая тут учёба, когда в крови бурлило молодое вино свободы и весны, когда нас ожидали неведомые открытия и новые игры, непрочитанные книги и не просмотренные фильмы, в которых пятнадцатилетний капитан сражался с негодяем Негоро, а обаятельный мерзавец Сильвер замирал в итоге на камбузе с отравленной стрелой в спине под крики белого попугая: «Пиастррры! Пиастррры!» Всё это и ещё многое-многое другое становилось гораздо важнее алгебры и геометрии, всегда вызывавших у меня ужас, и даже сейчас, по прошествии стольких лет, приходящих ко мне в ночных кошмарах; намного важнее биологии и географии, ибо впереди уже была видна не книжная география, а вполне реальная, география реки, поля и леса; значительнее химии, оттого, что химия чувств, ожиданий и разочарований на сравнится нипочём с пресностью органической или неорганической химии, не имевшей для нас тогда никакой ценности.
Поэтому портфели, с надоевшими учебниками и дневником, на потрёпанных страницах которого было не столь много начертано домашнего задания, сколь замечаний красной пастой, с жалобами на невыполненные, пропущенные уроки, и отвратительное поведение, выражающееся в полном отсутствии при некотором присутствии, в невосприятии нового материала и, подчас, в полностью бессмысленно-мечтательном взгляде школяра, казались нам уже гирями, не позволяющими переместиться в другое время и измерение.
Но надо, надо было соблюсти ритуал встречи лета, а для этого требовалось вести себя именно так, как принято у взрослых, именно такое поведение благосклонно принималось богиней весны, под чей, увитый хмелем алтарь иногда прятались свёрнутые или смятые в комок страницы, вырванные из тетрадей или, даже, дневника. Листы, на которых твёрдой дланью и возмущённым почерком были выведены оценки, которые скрывались от родителей, дабы они не разочаровывались в своих отпрысках и не применяли в воспитательных целях ремень.
Всё казалось опостылевшим и надоевшим, мечталось только о том времени, когда утром не надо будет никуда рано вставать, погода будет солнечной, ветер тёплым, а друзья, забегая к нам в дом, будут заставать меня в полной боевой готовности к тому, чтобы бежать на речку купаться или чинно вышагивать с длинной удочкой в одной руке, и пакетом с хлебом и банкой красноватых шевелящихся червей, набранных на помойке с помощью ржавых после зимы вил, в другой, ловить рыбу. А дни, как назло, тянулись еле-еле, ковыляя на последний звонок раненым бойцом.
Им, просто, некуда было спешить.
08. Prelude and Fugue No.8 in e-flat minor, BWV.853
«Школа позволяет индивидууму обрести зачатки личностного роста, не ущемляя, при этом его естественного состояния»
О Бра?йен. «Школьный дневник»
И вот, приходило время, когда директор школы на торжественной линейке, к полному нашему восторгу, заявлял, что учебный год окончен. Получив дневники с годовыми оценками и, сдав книги в школьную библиотеку, располагавшуюся на первом этаже, мы с воплями неслись по домам для того, чтобы через некоторое время встретиться вновь.
Первоначально библиотека располагалась почти рядом с входными внутренними дверьми школы, но позднее её переместили в другое помещение, а на её месте устроили пионерскую комнату. Входные двери, даже на первый взгляд, казались массивными, высокими и тяжёлыми; особенно трудно их открывать было зимой, когда, для сохранения тепла створки укрепляли длинными ржавыми пружинами, один конец которых крепился к двери, а второй к стене, так что, стоило лишь замешкаться на пороге, как разбушевавшаяся створка с силой ударяла раззяву в спину, придавая зеваке ускорение, толкая его к следующей дверной ручке. Но, открыв с улицы первую дверь, мы попадали не сразу в помещение школы, а, пока лишь, в своеобразный тамбур, с такими же тяжёлыми и высокими створками, но уже салатного цвета, вот они-то и вели внутрь, в коридор, где входившим ученикам полагалось сменить обувь, достав чистые ботинки из пакетов или специальных обувных мешочков, сшитых мамами или бабушками. Здесь-то, слева, у библиотеки, а затем пионерской комнаты, мы переодевались, иногда прислоняясь к стене, стараясь не наступать носками на пол с мокрыми и грязными следами сапог или валенок, и шествовали в раздевалку, чтобы освободиться от верхней одежды, куртки, или шубы, если речь шла о зиме. Мы проходили возле нескольких учеников дежурного класса, важно стоящих у входа в рекреацию, и отличавшихся от остальных учащихся наличием красных повязок на рукавах, и каким-то особо наглым поведением. В их задачу входило не допустить проникновения внутрь школы тех, у кого отсутствовала пресловутая сменная обувь. А в начале 80-х годов, кроме наличия чистых туфлей, они проверяли ещё и опрятность шеи, ушей школяров, что кажется сейчас совсем уж диким. Каждый входящий, дабы засвидетельствовать чистоту своего воротничка и ушных раковин, снимал шапку, слегка наклонял голову набок, поворачивая её при этом из стороны в сторону. Зачастую возле таких контролёров выстраивалась целая очередь, проверяемая основательно, без спешки. Если, по мнению стражей школьного порядка, уши и шея ученика соответствовали норме, то счастливчик мог чесать в раздевалку, где оставлял на специальной полочке грязные сапоги или ботинки.
В то время гардеробщики в школе не предусматривались и мы, спускаясь в подвал, который мог служить в случае войны и бомбоубежищем, проходили в отсек, предоставленный нашему классу и сами вешали одежду на металлические крючки, крепившиеся к длинной балке, которая, удобства ради, поворачивалась на вбитых в стену петлях, вправо и влево. Чуть позднее дежурные появились и здесь, и этот новый пост сразу завоевал славу блатного места. В самом деле, подобное общепринятое мнение являлось обоснованным, ведь, если дежурство наверху требовало выполнения каких-то конкретных действий, к примеру-хождения по коридорам, выявления, под контролем завуча, нарушителей дисциплины и т.д., то в гардеробе появлялась возможность расслабиться и просто постоять у тёплой батареи, что особенно важно зимой, ничего более не предпринимая, а то и вовсе-поигрывая в картишки. Скрытно, конечно. Судорожно пряча во внутренний карман пиджака, в случае приближения проверяющей учительницы, чьи цокающие каблучками шаги, слышались всё громче, по мере, того как она спускалась по ступеням, заигранные, с изогнутыми краями, карты. Те, кто проводил внизу, в компании таких же обалдуев, положенное по графику время, со звонком отправлялись на урок и закрывали дверь подвала на ключ. То, что раздевалка на время урока закрывалась, конечно, было совершенно правильно, однако очень уж в затруднительном положении оказывались те, кто по какой-то причине не успевал взять свои вещи на перемене. Попасть туда в урочное время не представлялось возможным и приходилось целых 45 минут ждать или идти в канцелярию, чтобы, плачась секретарю, попытаться выцыганить ключики. Мой дом располагался всего в 3—5 минутах ходьбы от школы, поэтому, даже, если раздевалка оказывалась запертой, я мог сбегать домой, пересидеть там какое-то время, перекусив и попив чайку, а затем вернуться за вещами. Даже зима не являлась препятствием этому, если, конечно, не стояло особо сильных морозов, ибо, всё-таки, во время такой пробежки имелся некоторый незначительный риск поморозить уши или подхватить простуду.
Школа наша располагала не только парадным, но и чёрным, задним входом. С невысокой, на тугой пружине, обитой жестью дверцей, громко хлопавшей, если её не придерживали и, тем самым, оповещавшей о чьём-то опоздании близлежащие кабинеты, и тонкой дверной ручкой, прилипающей на морозе к ладони. Вторым входом пользовались время от времени, но в том, как его открывали и закрывали не имелось, на первый взгляд, никакой логики. На самом деле, всё определялось погодой: если несколько дней шли дожди и стояла распутица, то у заднего входа учащихся поджидали дополнительные баки с водой для мытья обуви. Вот тогда-то и открывался чёрный вход. Никогда нельзя было утром заранее знать, к каким дверям направляться, поэтому, обычно, все двигались к парадным, но, если они, оказывались, вдруг, закрыты, разворачивались и, шумя от недовольства, топали к чёрному входу. А чтобы попасть к нему, следовало обогнуть школу, выйдя на прилегающую к зданию спортивную площадку. В апреле и мае, с наступлением тёплых и сухих деньков, почти всегда функционировали и главные двери, и запасные.
Порядка в раздевалке, несмотря на наличие там, с некоторого времени, дежурных, всё же было мало, и иногда, после пятого или шестого урока, когда мы приходили за своей одеждой, то обнаруживали её сорванной с крючка, без выдранных с мясом хлястиков вешалки, брошенной на пол, так же, как и обувь. И приходилось в полутьме ползать на коленках и искать в куче курток и сапог свои собственные башмаки, своё собственное пальто с пыльными желтоватыми следами чьих-то туфель на его боку. Такое бывало не часто, лишь изредка, но об этом стоит упомянуть.
Целым приключением считался поход за курткой и сапогами, если в раздевалке кто-то выключал электричество. Не могу сказать, с какой целью это делалось, но в подвале иногда оказывалось настолько темно, что темноту эту, вязкую, как кисель, вполне можно было ложкой хлебать, и двигаться вперёд в этом тёмном киселе, получалось только медленно и на ощупь. Но, мало найти свой отсек, в его кромешной тьме требовалось отыскать ещё и собственные вещи, а не прихватить чьи-то чужие. Иногда в этой рукотворной ночи шутники с криком выскакивали в коридорчик между отсеками, что приводило идущих в дичайший ужас и сопровождалось пронзительными девчоночьими визгами.
Пару раз со мной бывало так, что в подобной тьме я прихватывал чужие вещи и, лишь оказавшись на свету, обнаруживал, что взял не своё. Что ж, приходилось возвращаться и искать собственные шмотки, проклиная себя за невнимательность и мысленно чертыхаясь. Позднее я, да и не только я, наученный горьким опытом, стал брать с собой спички, коими освещал себе и другим поиски одежды и дорогу из этого лабиринта детских пугалок.
Минотавр всегда боялся огня, а мы, ещё точно не зная об этом, действовали на удачу, интуитивно.
09. Prelude and Fugue No.9 in E major, BWV.854
«Любите ли вы книги так, как люблю их я?»
Брандмейстер Битти. «Проблемы современной литературы»
Мы могли не попасть вовремя в раздевалку, если задерживались в библиотеке, которая для некоторых из нас скоро стала настоящим храмом. В нём всё оказывалось для нас особенным и необычным: необычно лежали на столах стопками книги, сданные другими детьми, их ещё не успели отсортировать и вернуть на место; необычными казались серые металлические стеллажи; портреты писателей на стенах; да и сам воздух, пропитанный книжной пылью, казался насыщенным мудростью веков и всё это вместе взятое не позволяло вести себя среди подобного великолепия так, как мы обычно вели себя в классе или коридоре. Даже громко говорить или смеяться как-то не получалось, что-то мешало, настраивая на серьёзный лад.
Для каждого возраста был подготовлен отдельный стеллаж с учебниками. «Какой класс? Пятый? Вот сюда проходите, мальчики. Эта полочка ваша и эта» Книги, предназначенные для других возрастов, нам не выдавали, но мы иногда незаметно просачивались к соседним стеллажам, к литературе для другого возраста, постарше нашего, и листали то, что читать нам было пока рановато. Запретное манило, но ничего такого строго секретного и тайного в тех книгах не писалось, их нам не давали по той простой причине, что многие из них, особенно по литературе, предстояло изучать лишь в следующем классе. Да и с книжками по другим предметам дело обстояло также.
Помню прекрасную подборку полного издания «Библиотеки Всемирной литературы». Сии, прекрасно выпущенные, в суперобложках и с цветными иллюстрациями, тома, размещались на верхних полках, до которых мы не могли дотянуться в силу своего малого роста. По-моему, их никто и никогда так и не читал, подобный вывод я сделал в старших классах, когда у меня стало получаться добираться до этих увесистых толстых фолиантов и перелистывать их. Почти у всех книг страницы, кое-где, оказывались даже не разрезаны, что как-бы намекало на то, что спросом, данный автор и издание, не пользуется. И пустые книжные учётные карточки, располагавшиеся в специальном, приклеенном к форзацу кармашку из шероховатой жёлтой бумаги, которые библиотекарь заполняла при выдаче книги читателю, сообщали о том же самом. Но книги, которые не читают, потихоньку начинают умирать; вот и эти тома, когда я брал их в руки, были холодны и неприступны, с желтеющими от времени краями страниц. Наверное, когда-то, им очень хотелось дарить людям радость своего прочтения, но ими почему-то постоянно пренебрегали, и со временем им стало всё равно, они так и продолжали пылиться на верхних полках, смиренно дожидаясь часа, когда их спишут в утиль. Напротив, книги зачитанные, как говорится, до дыр-это самые дружелюбные книги. Жаль, конечно, что иногда не хватает в них страниц, но ведь это означает только некую жертвенность, отдачу себя человеку. Их ремонтировали, лечили, подклеивали листки, переплетали, и тогда они обретали вторую, третью жизни.
Сейчас книга, прежде всего, бумажная книга, лишена своей сакральной сущности, тогда как ранее именно она заменяла нам икону, а авторы и герои произведений святых и апостолов. Нас приучали любить литературу с первых классов, водя на экскурсии в библиотеки, организуя работу клуба книголюбов (в котором я был весьма активен), даря книги на дни рождения, в награду за хорошую учёбу, и это делалось целенаправленно, и особенно ценилось, если учащийся что-то выносил из прочитанного, какую-то мораль, что-то открывал для себя и делился этим с другими. Да, мы верили книгам, мы старались быть похожими на их положительных героев, а в чём-то и подражать им. Мы считали, что сможем, как пионеры-герои, отстоять наше государство от нашествия любого врага, пусть даже ценой собственной жизни, и никто в самом страшном ночном кошмаре не мог себе представить, что участь нас и нашей Родины, от имени которой вскоре с экранов телевизоров начнут вещать воры и предатели, уже решена, и вскоре каждый останется один на один с самим собой в борьбе за выживание, и многие, не выдержат эту борьбу, и кто-то из нас умрёт от воспаления лёгких, с которым не справится организм, ослабленный водкой и наркотиками; кто-то в приступе белой горячки залезет в петлю; кто-то, решив как следует отпраздновать свой день рождения, закончит его и свою жизнь, истекая кровью в покорёженном автомобиле, врезавшемся в бетонный столб. Конечно, не всех ожидала столь печальная участь, большинство выжило, сделавшись достойными людьми, и как-то приспособилось, некоторые очень даже неплохо, но имелись и такие, кто полностью отрёкся от своего детства и юности, превратившись в самовлюблённых, меркантильных тварей, эгоистов, которые ныне меряют ценность человека лишь количеством денежных знаков на личном счету или наличием престижного авто.
С книгами, я и мои друзья: Банан, Гоша, Панчо, Ложкин, находились в отличных отношениях. Помимо школьной библиотеки, мы довольно рано, хотя я уже и не помню точно, когда, в каком именно классе, записались в нашу сельскую детскую (а была ещё и взрослая) библиотеку, набирая там груды книг, и к восьмому-девятому классам, полностью утратив к ней интерес, ибо почти всё, что там стояло любопытного, оказалось нами уже прочитано. Часами я мог сидеть, поглощая захватывающую книжку, есть вместе с книжкой и даже, иногда, читал ночью под одеялом, с фонариком.
В детской библиотеке восхищение вызывал читальный зал, предназначенный для того, чтобы дети могли не таскать книги домой, а посидеть и полистать их в свободное время здесь, на месте. Несколько серых столов, у каждого два простых деревянных стула, иногда предательски поскрипывающих в тиши зала, и металлические полки с книгами. Наиболее ценные книги хранились в кабинете директора, это относится к различным собраниям сочинений, и на дом они тоже не выдавались. Необычайно популярным всегда являлось собрание сочинений Александра Дюма в двенадцати томах, в красной обложке. Мы считали везунчиками тех, кому удавалось прочитать всю эпопею о трёх мушкетёрах и трилогию о Генрихе Наваррском и Шико, ну и «Граф Монте-Кристо», конечно. Каждый увесистый и толстенный том, примерно в 700 страниц, совсем не пугал нас своим объёмом. Заполучить эти шедевры оставалось мечтой любого из нашей компании.
Ещё одним книжным алмазом в кабинете директора было собрание сочинений Жюля Верна. Я уже и не помню сколько там всего стояло книг в серой обложке, но кое-что из них мне удалось прочитать. Отдельные его романы лежали и в общем доступе, а вот малоизвестные имелись только в подписке. Там много чего ещё пряталось за стеклянной дверцей книжного шкафа: Гюго, Флобер, Вальтер Скотт, Конан-Дойл, но они интересовали менее. Хотя, вот Конан-Дойл-да, его рассказами о Холмсе зачитывались, сравнивая их потом с известным нашим фильмом, но «Белый отряд» совершенно не вызвал бурных восторгов, хотя автор и считал его самым лучшим свои произведением. Однако, данный роман абсолютно не предназначен для детей, да и далеко не всякий взрослый его осилит.
10. Prelude and Fugue No.10 in e minor, BWV.855
«Музыка-это своеобразный язык циничного народа, коим являются музыканты»
В. А. Данилов, альтист.
Чуть далее, за библиотекой, направо по коридору школы, ранее располагалась пионерская комната, а за ней кабинет музыки. С данным предметом у меня сложились странные отношения. Дело в том, что подавляющее большинство моих соучеников на дух не переносило классики, чего никак нельзя сказать обо мне. Тяга к ней у меня проявлялась на уровне инстинкта, иначе я не могу это объяснить, ведь дома у нас не имелось пластинок с классическими произведениями, всё больше ВИА, эстрада, так как именно их любила мама. Мне, же, подобные песенки никогда не были особо интересны, тянуло почему-то именно к великим мелодиям. Бах, Бетховен, Моцарт-уважение и любовь к их концертам, сонатам и фугам зародились на тех самых на уроках музыки. Впрочем, дисциплина эта, насколько мне не изменяет память, велась у нас крайне нерегулярно. Очень жаль, что отсутствовала в нашей деревне музыкальная школа. Всю жизнь я потом жалел, что не умею играть на фортепиано. Но в условиях сельской местности выучиться чему-то подобному, вообще, почти не осуществимо. В городе гораздо проще, ибо там нет необходимости поливать огород в летнее пекло, обливаясь потом таскать воду из колонки через дорогу или из старого колодца, и не одно-два ведра, а примерно сорок, ведь полить надо клубнику, помидоры, огурцы, капусту, лук, морковь и прочее. А прополка грядок от сорняков? А посадка и уборка картошки? А муторное ежедневное собирание личинок колорадских жуков, усыпающих картофельные кусты, подобно спелым красным ягодам?
Зимой в городе не нужно каждый день по часу-полтора чистить двор от выпавшего за ночь снега, вывозя его за ворота, к дороге, в плетёном коробке на деревянных санках; не требуется колоть берёзовые дрова, частенько с проклятиями вытаскивая из полена застрявший у сучка топор. На все подобные хозяйственные дела уходит масса времени. Вот и получается, что при необходимости заниматься музыкой в день, хотя бы, минимум, по три часа, времени на подобные упражнения абсолютно не имеется. Ведь, кроме всего вышеперечисленного, в учебный период весь вечер приходится просиживать за домашним заданием. К тому же, такие бесполезные в хозяйстве занятия, считаются в деревне прихотью и баловством, лишь отнимающими драгоценные часы.
Совершенно другое дело-умение играть на баяне, аккордеоне или гармошке-трёхрядке. Оно всегда пользовалось спросом и уважением, ибо «какая свадьба без баяна», а также дни рождения, похороны, юбилеи, праздники и прочие посиделки. Гармониста-баяниста уважали, поили допьяна и кормили досыта. Как говаривал мой дед Николай, известный у нас в деревне гармонист, имевший несколько уникальных, в своём роде гармоней, лежащих у него в доме на шкафах в специальных футлярах, постоянно приглашаемый на такие вот мероприятия, или приглашавший гостей к себе, если его спрашивали, будет ли он кушать: «У меня аппетит, пока пуговка не отлетит! Так что, давай, хозяйка, бери побольше, клади поближе! Рюмку? Не, я из стакана привык!» В самом деле, он и так-то был не худым, имея приличное брюшко, нависающее над брючным ремнём, а после застолья, благодаря выпитому и съеденному, иногда с трудом поднимался со стула.
Дед Николай подарил как-то на день рождения кому-то из нас, я сейчас и не упомню, кому именно, мне или брату, стильный, небольшой, блестевший белыми и чёрными гладкими клавишами и кнопками, аккордеончик в кожаном, пахнущем клеем, футляре. Ах, как жаль, что инструмент так и пролежал в шифоньере, среди одеял, подушек и матрацев, бо?льшую часть времени.
А ведь научиться играть на нём было вполне реально. Братец мой, Владлен, учась в пятом классе посещал в Доме Пионеров кружок баянистов, где в то время преподавал мастер своего дела, виртуоз, дядя Витя Салышев. Происходило это ещё до того, как дядя Витя спьяну подпалил у себя в огороде баньку, за что и отправился на небольшой срок в места не столь отдалённые. Он тогда уже разменял сороковник и, будучи женат, воспитывал дочь Лену, на пару лет старше меня, девчонку достаточно вредную и отчаянную, сорви голову, как говорят про таких. Одновременно с преподаванием в Доме Пионеров, он руководил русским народным хором, состоящим из пенсионерок и пенсионеров, и принимавшим участие от местного дома культуры в конкурсах районного масштаба.
В том хоре пела бабушка Аня, имевшая на улице Почтовской свой домик, но после гибели нашего отца, жившая, в основном, с нами, и помогавшая маме воспитывать малолетних бандитов, то и дело норовящих что-нибудь сжечь, сломать или утопить в бочке с дождевой водой. Почти весь репертуар хора за десяток лет бабушка Анна хранила в старинной не разлинованной синей тетрадке, но разобрать, что там написано, могла лишь она сама. Почерк её, не просто ужасный, а совершенно неразборчивый, напоминал буквы одного ей известного алфавита. Дело объяснялось тем, что она так и не научилась нормально писать, закончив, кажется, всего 3 класса. Время стояло такое, что было не до учёбы-сначала революция, потом гражданская война. Детей у неё в живых не осталось. Единственный сын умер ребёнком то ли от дифтерита, то ли от скарлатины, то ли от тифа, я уже, сейчас, и не помню точно от чего. Первый муж бабушки Анны уже несколько лет, как погиб, о чём речь пойдёт несколько позднее, и она вышла замуж второй раз за седобородого, молчаливого и угрюмого крепкого кержака, не гнушавшегося выпить водочки во время семейных застолий и часто, поэтому, ходившего с красным, как спелое яблоко, лицом. Имя его не сохранилось в моей памяти, умер он в начале 80-х, и что характерно, я не припомню, чтобы бабуля посещала его могилу. Нет, может быть, она и бывала на ней, наверняка, даже, но мне это, почему-то не запомнилось.
И вот, брату, выразившему желание посещать занятия кружка баянистов, где-то достали инструмент, кажется, взяли напрокат у знакомых. Он довольно успешно начал осваивать инструмент и что-то там пиликать, подбирая вечерами, по газетным публикациям нот, любимую мамину песню «Лаванда». Увы, продолжалось обучение не долго, всего несколько месяцев. Не очень удобно оказалось таскать на занятия тяжеленный баян. Зимой это приходилось делать, возя его на санках, а с наступлением весны интерес Владлена к музицированию пропал так же внезапно, как и появился. И более никакие кружки никогда он не посещал, зато, когда чуть подрос, то увлёкся русским народным видом спорта, ставшим к тому времени чрезвычайно популярным, настолько, что отдались ему многие, а некоторые даже вышли в профи, да так там навсегда и остались. У нас сей национальный вид спорта именовался литроболом.
Русская национальная игра 90-х годов.
20 века.
11. Prelude and Fugue No.11 in F major, BWV.856
«Всё началось с моего увлечения дагерротипом»
Джонни Фёст.
Почему-то не стали ни я, ни Владлен, посещать фотокружок, хотя и фотоаппарат у нас имелся и снимали мы весьма охотно, не жалея денег на плёнки, проявители, закрепители, ванночки с пинцетами и прочее оборудование. Правда, весь этот набор фотолюбителя появился в нашем доме несколько позднее, когда мне было уже лет 15—16. До этого мы пару раз печатали фото, закрывшись ночью в бане у Ложкиных. К тому времени, когда приходила пора устраиваться на лавочке, у занавешенного окошка, плёнки уже были Веней, обычно, проявлены, просушены и нам оставалось лишь перенести изображение на фотобумагу. Процесс сей не любит спешки, поэтому мы только к рассвету выключали красный фонарь и заваливались поспать хотя бы пару часов. Но печатью изготовление фото не ограничивалось, фотографии требовалось глянцевать, чем Вениамин занимался уже сам, без моего присутствия. Это, однако, происходило позднее, когда Ложкины переехали в новостройки. Именно туда я и отправлялся по приглашению Вени проводить ночи за изготовлением снимков. Мы с ним высаживали десант у его деда, Матвея Лукича, и оккупировали ванную на половину ночи.
Сам я обзавёлся крошечной фотолабораторией чуть позже, раздельно покупая ванночки, пинцеты, фотоувеличитель, бачок для проявки плёнки. Весь этот инструментарий, пока был не востребован, хранился в углу веранды дома, а случае надобности мы перетаскивали его в баню, стоявшую во дворе возле гаража, занавешивали тёмной рубашкой окно и творили. Творения получались так себе, у нас совсем не имелось никакого представления об экспозиции, выдержке, диафрагме; снимали на глазок и на авось. Фотоаппарат тоже оказался не идеален. Могу ошибиться, но, по-моему, это была «Смена 8М», бюджетный, как сейчас выражаются, вариант. Мы завидовали Панчо, у него отец владел «ФЭДом», техникой, по тем временам, добротной и удобной. Если, конечно, ей уметь пользоваться. Качество съёмки не в последнюю очередь зависело от используемой фотоплёнки. Цветная оказалась для нас слишком дорогой и, поговаривали, что для неё нужны специальные, особые, проявитель и закрепитель, поэтому приходилось обходиться свемовскими чёрно-белыми на 65 и 64. Стоили они сущие копейки, но возни с ними, как и вообще с любой плёнкой было предостаточно. Поначалу требовалось в тёмном помещении или в слегка затемнённом, но так, чтобы руки находились в чём-то светонепроницаемом, вслепую распаковать плёнку, сняв с неё защитную чёрную бумагу, с внутренней стороны покрытую фольгой, и вставить её в кассету. Ну, это, можно сказать, самое простое, детское задание, с этим справлялись и новички. Заряженную плёнкой кассету уже можно было вставлять в аппарат и приступать к съёмке.
А вот затем начинались муки мученические, проявка. Отснятую плёнку полагалось несколькими витками вставить в специальный круглый бачок, вверху которого находилось отверстие для залива внутрь проявителя, а затем и закрепителя. Естественно, вставлять плёнку в бачок, наматывая спиралью ряд за рядом, требовалось в темноте, на ощупь, тщательно следя за тем, чтобы один слой плёнки не касался следующего, иначе изображение с одного кадра накладывалось на другое. Когда плёнка уже находилась внутри, в бачок примерно на шесть минут заливался проявитель определённой температуры. По истечении этого времени, проявитель сливался и его место занимал закрепитель. Потом следовала промывка в тёплой воде, после чего обработанная таким хитрым способом плёнка извлекалась из бачка и сушилась, будучи подвешенной на прищепке к бельевой верёвке. Иногда что-то шло не совсем так, как планировалось, как должно было пойти, и плёнка оказывалась засвеченной. Или кадры негативов были настолько плохи, что даже и не стоило браться за их печать, ибо ничего, кроме порчи бумаги не могло получиться.
Бумага тоже использовалась самая обычная, не такая уж и дорогая. Мы печатали на «Бромпортрете», «Униброме», «Берёзке», «Бромэкспрессе» Очень мало из сделанных тогда фотографий дожили до сегодняшних дней, некоторые из выживших пожелтели по неизвестной мне причине, вероятно, мы что-то перемудрили с проявителем или закрепителем.
А вот процесс печати воспринимался нами поначалу, как некое священнодействие. С течением времени, конечно, попривыкли, и не ощущали уже такого трепета, как в первые моменты. Но в самом начале почти верили в чудо, к чему располагал сам процесс и то, как медленно, постепенно, в красном свете фонаря, проступало изображение на листе, помещённом в ванночку с проявителем. Хотелось прыгать, хлопать в ладоши и кричать от радости: «Получилось, получилось!» Но, сдерживались, сдерживались, а позже и вообще стали считать это чем-то само собой разумеющимся и лишь поторапливали: «Быстрее, ну быстрее же!» И чудо пропало, всё стало обыденным и перестало получаться так качественно, как получалось в самом начале. Наверное, потому, что мы уже не вкладывали в это дело частичку души, каплю восторженности, а пытались просто штамповать фотографии.
Одним из освоенных нами видов изготовления фото неожиданно оказалась печать с фотонегативов. Это значит буквально следующее: берётся фото с оттиском негатива, любых размеров, стороной снимка накладывается на чистый лист фотобумаги, а сверху на это соитие помещается стекло, желательно чисто вымытое, иначе все пятна, крошки и прочее будут в виде точек отражены на фото. Над этим стеклом, прижимающим собою два листа, включается на несколько секунд, или просто включается-выключается, лампа фотоувеличителя, извлечённая из аппарата. Затем лист проявляется, как обычно. На нём проступает, не очень качественное, в большинстве случаев, изображение, но уже не в виде негатива, а привычное глазу. Не знаю, кто изобрёл данный способ, но это оказалось гениально, так можно было размножить любое фото, не имея его на плёнке. Процесс, конечно, затягивался, так как требовалось поначалу сделать негатив с фото, просушить его, и только затем клепать копии. Копировали, появившиеся в то время в большом количестве, изображения обвешенного гранатами Шварцнеггера, исцарапанного в стычках с многочисленными врагами Брюса Ли, каких-то страшилищ из фильмов ужасов, Чака Норриса и прочую белиберду. Доходило до того, что некоторые, особо продвинутые товарищи, торговали или самими негативами, или обычными снимками. Рубль штука. Или 50 копеек, если размер не так велик.