– А вот внучка великого писателя Софья Толстая была, скорее, аристократкой, чем богемой, – сказал папа. – О ней говорили, что она была довольно высокомерна и настаивала на безукоризненном соблюдении этикета в любом месте и в любое время.
– Прямо как наша мама! – проявила я узнавание.
– Точно! – рассмеялся папа. – Однако женщины Есенина – и знаменитые, и знатные – все ему прощали, несмотря на то, что он их бросал, дебоширил, пил, гулял и дрался. Одна из его любовниц даже застрелилась на его могиле, оставив посмертную записку, что самое лучшее в ее жизни покоится на этом месте.
– А почему они все ему прощали? – задалась я вопросом.
– Думаю, это любовь, – ответил папа задумчиво. – А еще сила таланта.
Какое-то время мы шли молча.
Не знаю, о чем думал папа, но я размышляла о том, что и великие поэты, оказывается, нормальные земные люди. В их жизни присутствует все, что и у нас, простых смертных – несчастная любовь, как у меня с Грядкиным, безудержные банкеты, как у нас в бимарестане, разлуки, как у меня с Натиком, и даже драки – как у нас с бимарестанскими мальчишками. А ведь было время, когда мне казалось, что поэты и писатели, которых мы проходим в школе – это такие важные скучные дядьки, которые понаписали свои труды исключительно для того, чтобы мучить ими бедных школьников. И теперь сидят в своей хрестоматии, поджидая, когда их зададут выучить наизусть.
– Мне иногда кажется, что я какая-то помесь Есенина с шамаханской царицей из Туркмен-Сахры! – неожиданно заключила я, имея в виду, что события давно минувших дней, произошедшие в дальних краях, интересуют меня так живо, будто были вчера и непосредственно меня касались.
После этого заявления папа хохотал до самой майдан-е-Фирдоуси. А когда мы на нее вышли, сказал, что так оно и есть.
Площадь Фирдоуси, на которой я знала каждую чинару, за последнее время тоже неуловимо изменилась. Вроде «пейканчики» все так же весело бибикали на круговом движении и разносчики газет выводили свои гортанно-печальные трели: «Этела-ааааааа-ат-е-Энгелаб-э-Азади-йе-Джомхури-йе-Эслами-йе-Иран!» («Информация, революция, свобода, исламская республика Иран» – перс.). Но чего-то не хватало, что-то из облика прежней Фирдоуси исчезло, будто стерлось. То ли потому что над витринами свисали мрачные черные рулоны поднятой днем светомаскировки, то ли просто в воздухе висела тревога. Перед универмагом «Фирдоуси», словно табор, расположились на циновках мелкие торговцы. Разложив свои разнокалиберные товары прямо у себя под ногами, они клевали носами, лишь время от времени вскидывая голову и сонно зазывая случайных прохожих. Для элегантной Фирдоуси шахских времен такое было немыслимо. Только фруктово-овощные развалы, пекарни и сигаретно-газировочные киоски, как ни в чем не бывало, продолжали бойкую торговлю и ничем не отличались от себя прежних.
– Помнишь, какой нарядной была Фирдоуси, когда мы только приехали? – спросил папа, будто услышав мои мысли. – У тебя нос все время прилипал к стеклу в этом месте!
– Еще бы! – откликнулась я. – Какие здесь продавались кассеты!
Когда мы проезжали круговую развязку на площади Фирдоуси, мама все время требовала, чтобы я подняла стекло: движение тут замедлялось и уличные разносчики так и норовили влезть в окно машины аж по пояс и подвергнуть нашу маму риску «диких, неизлечимых инфекций». Но именно в этом месте мне и самой хотелось вылезти в окно по пояс: на Фирдоуси в числе прочих был большой музыкальный магазин, откуда всегда доносились самые модные мелодии. Музыку в этом магазине заводили при шахе и в первое время после него, но сейчас там стояла тишина, а на витрину опустились глухие ставни.
– Видишь, даже мы с тобой помним площадь Фирдоуси совсем другой, – сказал папа. – А представь, сколько всего помнят они? – папа обвел рукой деревья, высаженные по периметру площади. – Персы верят, что старые деревья, особенно чинары, обладают памятью. Вековые чинары запоминают не только события и людей, но даже способны «записывать» их эмоции.
– А как об этом узнали? – проявила я скептицизм. – Чинары же не могут говорить!
– Персы говорят, что если обнять древнюю чинару и постоять в тишине, человеку может открыться то, чего он сам раньше не знал, – ответил папа. – Но для этого, конечно, надо быть чувствительным и искренне хотеть принять информацию.
– Ой, как интересно! – восхитилась я, подбежала к ближайшей чинаре, крепко ее обняла и приложила ухо к ее теплому шершавому стволу.
Она стояла в круглой клумбе за низким металлическим заборчиком, на краю арыка. Еще некоторое время назад клумбы вокруг каждой чинары на Фирдоуси были ухоженными, круглый год зеленеющими ровными газончиками, а арыки весело бурлили прозрачной горной водой, омывая площадь со всех сторон. Теперь под чинарами и в пересохшем русле арыка валялся мусор.
– Ну, что она тебе там говорит? – полюбопытствовал папа.
– Жалуется, что под ней сто лет не убирались! – фыркнула я возмущенно, потому что как раз угодила ногой в чье-то недоеденное мороженое.
– Ну что делать, – засмеялся папа. – Она помнит и худшие времена. А ты знаешь, что именно отсюда, где мы сейчас с тобой стоим – с мейдана имени великого персидского поэта – начала свое роковое шествие разъяренная толпа, в итоге растерзавшая великого русского поэта? В истории Грибоедова и Персии вообще много роковых совпадений, предзнаменований и злой иронии судьбы.
– Неужели прямо отсюда?! – изумилась я, но тут же призвала на помощь навыки ориентирования по своей «путеводной» горе Точаль. – Впрочем, откуда же еще?! Самый ближний путь к посольству – через Фирдоуси.
– Откуда ближний? – поддел меня папа.
У меня-то в Тегеране было всего три ориентира – бимарестан-е-шоурави, сефарат-е-шоурави и Точаль. Но я не растерялась:
– Уверена, что откуда бы они ни шли, они шли по Каримхану!
– Чинара рассказала?! – подмигнул мне папа.
– Нет, просто все разъяренные толпы в Тегеране обычно ходят по Каримхану.
– А ведь верное же наблюдение! – согласился папа и захохотал.
– Интересно, а Грибоедову чинара рассказала, что против него замышляется?! – задумалась я. – Ведь наверняка он ходил прогуляться по Фирдоуси, все посольские тут гуляют.
– Возможно, и рассказала, – согласился папа задумчиво. – Недаром же всю недолгую вторую «командировку» его мучили нехорошие предчувствия. Миссия у него была незавидная – потребовать от Фатх-Али-шаха ускорить выплату контрибуций по Туркманчайскому договору. Денег в казне недоставало – что у персидского шаха, что у русского императора, из-за этого между странами нарастало напряжение. Но, несмотря на это, Грибоедова встретили в Тегеране настолько тепло, что это даже показалось ему странным (см. сноску-4 внизу). Придворные Фатх-Али-шаха были заняты лишь ублажением дорогого гостя: шахские визири старались превзойти друг друга в блестящих празднествах, угощениях и дарах русскому Посланнику и его свите. Куда бы ни ступала нога Грибоедова в Тегеране, везде устраивались пиры, иллюминации и фейерверки.
– А ему понравилось в Тегеране? – заинтересовалась я.
– Боюсь, как следует осмотреть Тегеран Александр Сергеевич так и не успел, – грустно констатировал папа. – Его смущало, что он плохо ориентируется на тегеранских улицах, ведь в предыдущую «командировку» Грибоедов «сидел» в Табризе и знал его куда лучше, чем Тегеран. Но, думаю, на Фирдоуси он наверняка выходил прогуляться, хотя в то время она звалась иначе – хиябан-е-Ала-од-Доуле. И площадь, по которой мы сейчас с тобой идем, и вся нынешняя улица Фирдоуси от востока до севера носила имя Ала-од-Доуле в течение всего правления Каджаров – с 1785-го по 1925-й год.
– А в предисловии к «Горю от ума» сказано, что Грибоедов относился к Персии с пониманием и любовью! – проявила я осведомленность, благо никогда не пропускала предисловия.
– Думаю, что Персию в целом он и впрямь любил, раз уж прожил здесь 4 года и даже выучил язык, – предположил папа. – Хотя, как ты знаешь, обе «командировки» сюда для него были ссылкой. Оба раза император таким способом убирал «неблагонадежного» дворянина Грибоедова подальше от столиц. Александр Сергеевич был знатной фамилии, не в темницу же его бросать, вот царь и отсылал таких, как он, на дипломатическую службу в горячие точки. Оба раза Грибоедов ехал по назначению нехотя и надолго застревал в Тифлисе, через который лежал его путь. Всякий раз причины были уважительные – то ранение, то женитьба, но, как бы то ни было, в Персию Александр Сергеевич явно не торопился.
– Тифлис – это Тбилиси? – уточнила я.
– Да, – подтвердил папа, – в то время в Персию ехали караваном через Кавказ, с остановкой в Тифлисе, где стояли русские императорские полки. Направляясь в русскую миссию в Персии в первый раз – в наказание за «зачинщичество» дуэли из-за балерины Истоминой – Грибоедов, как назло, встретил в Тифлисе своего несостоявшегося противника Якубовича. Того самого, с кем он стрелялся бы, не погибни в поединке с Завадовским Шереметев-младший и не узнай об этом Александр I. Слово за слово – и горячие молодые люди исполнили задуманное, устроив дуэль на пистолетах прямо в Тифлисе. Это было в июле 1818-го, Грибоедов как раз оказался там проездом в Табриз.
– Неужели Грибоедов застрелил-таки Якубовича? – испугалась я. – Раз он все же прибыл в Персию, значит, убит был его противник?!
– Логично! – оценил папа. – Но Якубовича не так просто было застрелить. Он, конечно, славился своей меткостью, но Грибоедова убивать вовсе не собирался. Якубович желал его проучить, что и сделал весьма жестоким способом – нарочно прострелил ему ладонь левой руки. Убедившись, что попал Грибоедову в левый мизинец и повредил его, как и планировал, Якубович заявил: «Ну хоть на фортепьянах теперь стучать не будешь!». По злой иронии судьбы, десять лет спустя именно изуродованный Якубовичем мизинец помог опознать тело Грибоедова среди горы трупов, оставшихся после резни в русской миссии.
– Выходит, МИД трижды продлевал Грибоедову командировку? – поразилась я, имея в виду привычный «совсотруднику» посольский график.
В советское время МИД обычно командировал дипломата на три года. Если сотрудник проявлял себя хорошо и изъявлял желание продлить командировку, его могли оставить на второй срок – еще на три года. Продленную командировку, случалось, прерывали раньше заявленного срока – по инициативе самого служащего или его руководства. Но вот чтобы командированного выдернули из страны раньше, чем он отсидит в ней свои первые три года, должно было случиться нечто из ряда вон выходящее. Ведь ведомство готовило специалиста к командировке, вкладывало в него средства, чтобы закрыть им определенную зарубежную вакансию, и сразу подобрать ему замену было не так просто. Особенно жестко эта система соблюдалась в регионах, специалистов по которым было не так много, ведь, согласно правилам, 90% состава дипкорпуса должно владеть языком страны пребывания.
Но трижды продлевали командировку только самым ценным, практически незаменимым специалистам – или очень близким к послу и московским кураторам. Например, папа нашей заргандинской королевы Ники «сидел» в Тегеране лет двенадцать, если не больше, и Ника, сколько себя помнила, столько проводила лето в Зарганде.
– Ну да, можно так сказать, – рассмеялся папа. – Только Грибоедову «командировку» продлевал не МИД, а лично Его Величество российский император. Первая поездка Грибоедова, не считая простреленного в Тифлисе мизинца, прошла спокойно. Поначалу он увлекся персидской историей и культурой, прочел много книг, изучил фарси…
– За три года изучил фарси! – восхитилась я. – Неужели и писать научился?!
После «сидения на воротах» в заргандинской комендатуре я-то уж точно знала, что, находясь в стране изучаемого языка, разговорные слова запомнить несложно – но вот чтобы научиться писать этими загогулинами, надо изрядно потрудиться!
– Грибоедов научился и читать на фарси, и писать, – подтвердил папа. – Примерно за три с лишним года. Он прибыл в Табриз летом 1818-го года, а в 1821-м стал проситься назад.
– Почему? – удивилась я. – Надоело?
– Ну да, видимо, заскучал, – согласился папа. – В начале своей дипломатической карьеры он проявил незаурядные способности – вернул на родину целую колонию плененных в Персии русских солдат, завоевал авторитет у тогдашнего шаха и его окружения. Но все время писал прошения о переводе его назад в Россию. И в конце 1821-го года, благодаря хлопотам симпатизирующего Грибоедову генерала Ермолова, Александра Сергеевича перевели в Тифлис – на должность секретаря по дипломатической части при главноуправляющем Грузией, которым и был Ермолов. В Тифлисе Грибоедов и начал писать «Горе от ума». Кстати, изначально Грибоедов назвал свою комедию «Горе уму». Но скоро и в Тифлисе он заскучал…
– Почему? – снова удивилась я. – А как же его возлюбленная Нина?
– Это было еще до встречи с ней, – пояснил папа. – Вернее, он знал ее с самого детства, но воспринимал как ребенка, дочурку семьи его друзей. А он тогда был, как говорили в те времена, «блестящим» светским молодым человеком, привыкшим к обществу, его тянуло назад в Петербург – к балам и дворянским собраниям. В середине 1823-го года Грибоедов выпросил у Ермолова длительный отпуск, но прежде чем вернуться в суетный Петербург, уединился в родовом имении в Тульской губернии, чтобы там, в тишине и покое, дописать два последних акта «Горя от ума». А закончив пьесу, сразу же направился сначала в Москву, затем в Петербург, где с головой окунулся в светские развлечения, по которым так соскучился.
– А как же тогда он снова попал в Персию?