Матрасов тут валялось много. Но брать их явно не стоило.
Она уже собиралась выключить свет, развернуться и уйти, как вдруг увидела на одном из них, у стены, длинную неподвижную фигуру, до подбородка прикрытую общажным клетчатым одеялом. Выше одеяла топорщилась кустистая седая борода, смотрел в потолок заострившийся профиль. Труп.
Или живой?..
Таня смотрела, все никак не трогаясь с места, а в висках пульсировала и билась огромная раскаленная площадь, тогда ведь было такое жаркое лето – год назад – и колючее дыхание в пересохшем горле, и нужно, необходимо добежать!.. и мертвый Мендель Яковлевич с расколотым небом в глазах. А может, он был еще жив, только она все равно не знала, что делать. А люди проходили мимо, чужие и равнодушные, лишь через целую вечность какой-то мужчина притормозил и согласился вызвать скорую.
Мендель Яковлевич был необыкновенный, потрясающий, фантастический старик. Это он по-настоящему (а никакой не Дима Протопопов!) укоренил ее в газете, рассказав о бонистах, их обычаях и тайнах гораздо больше, чем она догадалась у него спросить, глупая девчонка из провинции не с диктофоном даже, а с блокнотиком в руках. Мендель Яковлевич тоже был чужой в этом городе, приезжал на так часто по своим коллекционерским делам – и, случалось, звонил Тане, предлагал выпить чаю, и она всегда соглашалась, отменяя деловые встречи и разочаровывая женихов… И ее потом не один месяц трясло при мысли, что она никогда-никогда не узнает, зачем он звонил в тот день и что хотел сказать.
Таня сглотнула, сцепила зубы и на цыпочках подошла к бомжу. Наклонилась, полная решимости отогнуть край одеяла и отыскать на шее пульс. Услышала сиплое дыхание и мощную вонь перегара – или запахи все-таки не слышат, а унюхивают?.. Короче, тьфу.
…Симпатичный Антон лежал на матрасе и, как ей показалось, дрых без задних ног; ноги у него, кстати, оказались умеренно волосатые. «Монтана», аккуратно сложенная, висела на спинке стула.
Но при Танином появлении он мгновенно подскочил в положение сидя, подтянул до пояса одеяло, точно такое же, как у бомжа, и с надеждой спросил:
– Нашла?
– Двигайся, – сказала Таня. Для долгих разговоров она слишком устала.
– Чего? – обалдело спросил симпатичный Антон.
– Двигайся, говорю, к стенке. Я худая и не храплю.
– А…
Он оглядывался по сторонам, кругообразно мотая головой, и Таня без труда отследила его несформулированную мысль.
– Думаешь, у них и здесь камеры? Вряд ли. И вообще я выключаю свет.
Лосины и блейзер «от кутюра» (хотя, скорее, с челночного рынка) она сняла и повесила на тот же стул уже в темноте.
* * *
– Отпечатали давно, только не рискуют пока вводить, – говорит старик Тронский, сам Тронский, легенда отечественной бонистики. – Я по своим каналам достал образцы. Странно, я думал, вы в курсе, раз только что оттуда.
– Я ездил совсем по другому вопросу.
Рассматриваю разноцветные купюры скорее из вежливости, но не могу не отдать должное: да, это уже похоже на деньги. Портреты наших общих князей и малоизвестных национальных деятелей, на обороте архитектурные памятники, угловатая подпись директора их Нацбанка – забавная фамилия. Неплохая графика, правильная на ощупь бумага, пристойная защита. Возвращаю боны Тронскому, он бережно прячет их в альбом. Значит, у них там все-таки страна. Если, конечно, рискнут ввести в обращение эти… гривни, гривны?
– Кстати, что вы думаете о нашей грядущей деноминации? – спрашивает он.
– Ну, это пока еще только проекты… Или у вас уже тоже есть образцы?
Старик Тронский любит, когда ему льстят, все это любят. А мне кое-что от него нужно.
– Вы мне льстите, я не всемогущ, – редко кому удается увидеть его улыбку. – Но деноминация неизбежна, и мы должны быть готовы.
– Безусловно.
Предупреждение Тронского – это уже не смутные слухи, шелестящие сухими листьями по аллеям парка. Старик знает, о чем говорит: в мире бонистики он знает абсолютно все. Собственно, именно поэтому я и пришел к нему. И, откровенно говоря, сейчас я не слишком расположен и готов обсуждать судьбы мироздания.
– Вацлав Казимирович, – перехожу, наконец, к делу. – Я пришел просить вашей экспертной оценки.
– Вы? – своим подчеркнутым удивлением он возвращает, как мяч в игре, мою недавнюю лесть.
– Боюсь, это вопрос из области, в которой сам я мало компетентен… Сколько может стоить сейчас вот эта бона? В удовлетворительном состоянии, – на всякий случай уточняю я.
Даже эту скверную фотографию дилетантского рисунка удалось раздобыть с величайшим трудом, через посредничество знакомого букиниста. (Тоже, замечу в скобках, каста, претендовавшая когда-то на тайное хранительство мира, – но их время уходит под натиском компьютеров и уважительно именуемого с большой буквы Интернета: наступление только началось, но я уже вижу, к чему оно приведет в итоге). Более точного и достоверного изображения просто нет; но нам, понимающим, достаточно.
Тронский молчит.
Но я готов с честью выдержать любую паузу.
– Она нисколько не будет стоить, – медленно чеканит старик. – Если вам кто-то предлагает, это стопроцентно фальшивка. После пожара в семьдесят четвертом таких бон нет на рынке.
– А в частных коллекциях?
Губы Тронского снова трогает улыбка. На этот раз такая, что даже я сам предпочел бы ее не видеть.
– В моей коллекции их нет.
Дальнейшие расспросы не имеют смысла. Если бы те боны где-то проявились, каким-либо образом вышли в оборот – старик бы знал. Впрочем, я так и думал. Но если оставалась ничтожная доля процента вероятности, что им удалось проскользнуть мимо меня, теперь ошибки и неточности быть не может. Нет сомнения, они до сих пор там, в персональной ячейке сейфа швейцарского банка, одном из немногих надежных мест в этом мире.
Или в руках у моего знаменитого на всю страну дальнего родственника, раздолбая и бабника Димы Протопопова.
Одно из двух.
Еще десять минут маловажных, ритуального толка разговоров, и я поднимаюсь. Благодарности, традиционное восхищение коллекцией, сожаление о редкости наших встреч, необязательные договоренности, прощание.
Я уже на лестничной площадке, хозяин закрывает за мной дверь, и тогда из-за стремительно сужающейся щели доносится ворчливое:
– Не понимаю. Чтобы я, Вацлав Тронский, охотился за сокровищами Менделя Кацнельсона?!
Запредельная концентрация сарказма в старческом голосе.
Спешу уйти.
* * *
– Пацаны, не мешайте, – попросил Дима Протопопов, и в голосе независимо от него проскользнула умоляющая нотка, за которую он себя тут же возненавидел. – Я же сказал: завтра. Я пойду, я работаю…
– Мы тоже работаем, – заверил браток.
Не верить ему не было оснований. Разговаривать с ним было бессмысленно. А главную глупость Дима уже бесповоротно совершил – когда согласился отойти.
Пэтеэска с видеоинженерами, операторы с камерами, менеджмент с пейджерами, ассистентка, гримерша и верный Шамиль с машиной остались на площади, за углом, и Протопопов стремился туда всей душой, словно выпавший за борт к этому самому борту. Отойти он согласился, чтобы все эти прекрасные, замечательнейшие люди, пока еще работавшие на его проекте, не услышали разговора, о содержании которого Дима примерно догадался заранее. Но не предвидел, так сказать, градуса. И серьезности намерений.
От главного, громадного и жирного братка, бычары в черной коже, несло так, будто эту кожу покрасили, забыв обработать. А Дима был близок к обмороку и без того.