– Я, Любовь Лазаревна, не жалею уже разделанное животное, – говорит один такой дурак, доцент по фамилии Штрек. – Такова жизнь: кто-то ничего не делает, а только мычит, а кто-то потом его съест… Но когда Лева берет говяжью ногу своей, с позволения сказать, рукой, мне становится больно, словно это меня он схватил своей рукой. И у меня вот здесь выступают синяки.
Тут он задирал штанину, затем, извинившись, кальсонину и показывал, где именно. Нога у него была желтая и мягкая от старости.
Ну и что, спросим, что выступают? Ну и что, что похож на кого-то там? Внешность обманчива. Та, например, которая обнаружила Левину схожесть с разбойником, сама ворует электроэнергию путем подкладывания кинопленки в счетчик. Так что на ее руках, образно говоря, кровь работников электрической промышленности. Просто профессия у Левы не поэтичная. Но такова жизнь, как сказал бы дурак Штрек, кто-то пишет стихи, а кто-то рубит тушу. Иначе откуда бы взялись у нас все эти дворцы да фонтаны. Но мало кто знает, что Лева – сам художник. Музыкант. Да, музыкант, у него в подсобке стоит небольшой кабинетный рояль «Блютнер», и Лева за ним отдыхает, когда нет работы.
– Лева, – спрашивает Исер Александрович, – сегодня будет мясо?
Лева отрицательно качает головой и, чуть пригнувшись, входит в подсобку. Там он снимает через голову твердый фартук и присаживается к инструменту. Не на ящик присаживается, как можно подумать, а на круглый вороненый стульчик с винтовой ножкой. Рояль тихо отзывается под его рукой, а на белой клавише остается волнистый отпечаток пальца – потом Лева его сотрет. Когда нет мяса, он играет нечто грустное, например, Шопен, вальс номер семь. При этом его большие плечи опущены, словно он действительно скорбит о злодеянном…
Но вот приехала машина, и Лева торжественно вносит на плечах полкоровы. Но это уже не мясник внес на плечах полкоровы, это тореадор только что на глазах у взвившейся от восторга публики точным ударом рассек сопящего быка на две равные части и сейчас занес тушу для ритуального ее расчленения.
– Зельцер, это ваш инструмент? – спрашивал Леву каждый новый заведующий, знакомясь с местом работы.
– Да, это мой рояль, – достойно отвечал Лева. – Его подарили моему предку Альфреду Соломоновичу революционные матросы, когда узнали, что это он продал испорченное мясо на корабль «Потемкин», что, как известно, переполнило, чашу матросского терпения, а это явилось поводом для начала всех этих революций.
Так объяснял Лева и показывал заведующему надпись на внутренней стороне крышки: «Красному еврею Феде Зельцеру за его Заслугу».
– Этот рояль – гордость нашей династии, – красиво говорил Лева: ему уже приходилось выступать с воспоминаниями о революционном предке. Заведующий с уважением трогал надпись. И потом трогал, когда заходил в подсобку. Пока его не снимали с выговором по партийной линии и не бросали на канцтовары, полагая, что уж там ему крышка.
Но умный человек и на канцтоварах не пропадет.
Однако, чем дальше, тем реже доносился из подсобки победный стук топора, все чаще звучали печальные ноты Шопена, так много говорящие постоянному покупателю.
– Слушай, Лева, – предлагал знакомый скульптор Саакян, – отдай мне колоду, я сделаю из нее твой бюст.
– Не отдам, – не соглашался Лева. – Скоро мясо привезут. А потом: у бюстов глаз нет, они все, как слепые.
Так говорил Лева, однако в словах о скором мясе не было твердости, и если честно говорить, не был он уверен в завтрашнем дне. Странно было слышать такое в стране поголовной уверенности в будущем, да вот так случилось, подкачал Лев Яковлевич Зельцер, мясник по профессии.
– Мама, – говорил он маме – тете Броне. – Если у меня спросят: «Лева, где мясо?» – чем я буду в глаза людям смотреть? А покупатели будут смеяться: «Вон пошел этот босяк Зельцер, пока он играл на своем рояле, исчезло мясо».
Тетя Броня сморкалась в передник и радовалась, что Яков не дожил до такого позора.
– Надо менять профессию, Лева, – прозорливо говорила мама. Но менять профессию – этого было нельзя, невозможно увидеть Леву без фартука и шапочки на голове. Это все равно, что встретить тореадора в мундире с облезшими галунами, в поседевшем парике, когда он стыдливо стряхивает в корзинку для мусора наколотые на шпагу бумажки.
– Я знаю, что я сделаю, – решился наконец Лева. – Я сбрею бакенбарды и уеду туда, где меня никто, не знает. В Америку.
В учреждении, куда он обратился за справкой, чтоб ему уехать в Америку, его уговаривали:
– Лева, ты представитель нашей славной династии мясорубов. Не едь в Америку.
– Поеду, – отвечал Лева, оглядываясь в кабинете учреждения, о котором столько слыхал, а был впервые. – Дайте мне такую справку.
– А мясо скоро будет, слышь, Лева! Читал выступление нашего мясного министра, так он прямо и заявил! Не тебе или вот нам, а прямо с высокой трибуны заявил, ты понял? Что скоро мясо у нас будет навалом! Ты газеты читаешь, Лева?
– Нет, – сознался Лева, – заворачивать нечего стало. А министр врал. Он когда говорил, так у него глаза бегали и руки дрожали, я по телевизору видел. – Отпустите меня в Америку.
– Ну, хорошо, – меняли разговор в том учреждении. – А рояль – революционную реликвию куда денешь?
– Как это куда, с собой возьму.
– Ха-ха-ха! – смеялись в том учреждении… Да так, что раскрывались двери и приходили справиться, почему такой громкий смех? А когда узнавали, смеялись сами и приводили обрадоваться других. И дома после работы рассказывали, а дома качали головами: ох, и сморозит такое человек!
– Даже нас, бывалых, ты поразил! – сказали Леве в том учреждении, отдышавшись. – Неужели ты еще не понял, что там плохо, хоть и мяса много. Да и мяса-то потому много, что плохо, никто его там не берет. Боятся. Нет, с таким роялем туда нельзя. Придется оставить.
– Так что ж делать? – беспокоился Лева.
– Думай. Только несладко сейчас праху славного Альфреда Соломоновича. Сурово спрашивают его тени боевых побратимов: «И это твой потомок, Федя? (Федор – так называют его боевые побратимы). И это потомок человека, который был, можно сказать, повивальной бабкой революции?! Горе тебе, Федор!» О тебе, кстати, разговор, Лева.
Лева не выдерживал и уходил надломленный.
Вскоре отдел, где он работал, упразднили. А чтоб угол не пустовал, посадили туда старую бабку, которая целый год насквозь, особенно зимой, торговала мороженым на вынос, зажимая сдачу. Над бабкой прибили портрет лютого врага мясной пищи Л. Н. Толстого, так она перед работой и уходя крестилась на него, видно, с кем-то путала. И тетя Броня умерла своим чередом. И разделочную колоду куда-то укатили школьники для своей пионерской нужды.
Вот такая история. О мясе и связанном с ним Леве постепенно забыли. Все забывается.
– Я, Любовь Лазаревна, – утверждал дурак Штрек, – как перешел на пропиточное масло и свекольную отбивную, так вроде годы с себя сбросил. Так идешь другой раз улицей и аж взбрыкнешь, честное слово. Даже людей совестно.
И оглядевшись по сторонам, он показывал, как именно взбрыкивал. Престарелая Любовь смеялась, прикрыв рот ладошкой. Может, на Штрека, а может, что свое вспомнила. Кто ж его знает.
Шло время, и вдруг по городу пошел слух, что в краеведческом музее открывают раздел, посвященный мясной и молочной промышленности. Вроде, общественность забила тревогу, что, мол, дети растут, не зная о движущих силах истории, отсюда неуспеваемость и конфликт поколений.
Действительно, в музее несколько комнат отвели под зарождение, расцвет и закат. Над входом сияло золотом изречение: «Человек ест, чтобы жить, а не живет, чтобы есть» и великая подпись. Начиналось все с мамонта, потом шла диорама «Гаитяне едят моряка Д. Кука», и так дальше – до нашего времени. Хорошо все сделано, красочно. Завершал экспозицию мясной отдел гастронома в натуральную величину. Прилавок, весы, колода, крюки на стенах, карты расчленения туши, дверь в подсобку. Под отдел была отведена целая комната. Там стояла торжественная тишина, только гудение ламп и легкая музыка откуда-то. Но вот экскурсовод стучит указочкой по прилавку, музыка прекращается, зато из динамиков вырывается знакомый марш «Тореадор, смеле-е-е-е, тор-реадор, тор-реадор!». Дверь подсобки раскрывается, и из нее, чуть пригнувшись, выходит… Лева. Он располнел, его бакенбарды стали серыми, постарел Лева. Но все так же легко несет он на клеенчатом плече пол.... Нет, не так. Еще десять минут назад этот бык метался по арене, мощный и неукротимый, как паровик, вызывая трепет и восторг. Но вот тореадор берет в левую руку фартук, в правую – нож. Смертельная минута, на трибунах замерли сердца. «Торо!» – бык с шумом бросается вперед. Удар! И вот он уже рассечен на две равные части. И сейчас начнется его ритуальное расчленение.
«Пусть ждет тебя любовь, Тореадор!» – несется из динамика и перемежается с глухими ударами топора. Женщина с указкой что-то говорит притихшей экскурсии. Сквозь полураскрытую дверь подсобки виден порыжевший рояль с раскрытыми нотами. У кого глаза помоложе, может прочесть на крышке: «Красному еврею Феде Зельцеру за его Заслугу».
1978 г.
Ошибка вышла
Молодой вор-домушник по имени Лом, прозванный так за длинный рост, общую худобу и нескладность, принес каину (скупщику краденого) вещи из «взятой» накануне квартиры.
– Вот, д-дядя Леша, – Лом заикался, – п-принимай товар.
Он поставил на сундук узел и старый чемодан. Дело происходило в передней дяди Лешиной квартиры. Там кроме большого сундука была вешалка да еще стенные часы без движения и боя. Двери в комнаты и прочие помещения плотно закрыты, и что там – никто не знал.
Пахло чем-то казенным.
Каин надел круглые очки, развязал скатерть, в которой Лом доставил мягкие вещи, и стал брезгливо, как приемщица белья, вынимать и рассматривать принесенное, что-то при этом бормоча.
– Хороший товар, д-дядя Леша, – убеждал Лом, разглядывая сверху блеклую каинову лысину. – Один импорт.
– За этот импорт, – глухо отозвался дядя Леша, – тебе за него заплотют двенадцать копеек кило у тряпичника. Такое барахло сиротам в приюте дают.
Неправ был каин, но Лом молчал: с каином ссориться нельзя.
– Это что такое, – строго спросил дядя Леша, держа врастяжку голубые дамские панталоны.
– Это я м-машинально, – оправдывался Лом.