В этот раз потребен был уже не меч – Владей и гридень Якун ударили с двух сторон копьями. Рыжий бык, пронзённый Якуном, с коротким храпом посунулся вперёд, падая на колени, утробно взмыкнул и повалился набок. Старый конь борозды не испортит! И рука старого воя не подвела! Владею же бить было не совсем с руки, и копья ударило чуть вбок. Чёрный бык встал на дыбы с горловым хрипением, кося налитым кровью выкаченным глазом. Казалось, ещё миг – и он вырвется. Но цепи выдержали, и холопы пересилили. Бык снова пал на четыре ноги, мотая головой, и Владей всадил рогатину вторично. Видно, больше у зверя сил сопротивляться не было, ноги его подкосились и он повалился на траву рядом с товарищем, с которым они стояли рядом в стойле, ели сено из одних яслей, косились друг на друга лиловыми глазами да сражались за коров, если пастухи недоглядят. Теперь будут пастись в небесных стадах под приглядом Старого Быка, да приветствовать рёвом зарю.
Волхв внимательно следил за поведением быков, и удовлетворённо кивнул, словно что-то понял для себя, увидев, что чёрный бык сопротивлялся дольше и пал вторым. Вновь принял от челядина блюдо, полное кровью, подошёл к первому костру и плеснул в него из блюда. Зашипел огонь, удушливо потянуло горелой кровью.
Костёр в ответ на кровь взвился ярким снопом пламени, словно и не кровь в огонь выплеснули, а расплавленную смолу.
– Тебе, господине Перун, – волхв выпрямился и глянул на огонь суженными глазами. – Не покинь княжича светлого на стезе княжьей.
Вновь сверкнула длинная ветвистая молния, оглушительно грянул гром, длинными раскатами прокатился над Двиной и ушёл куда-то в заречные леса. Толпа заволновалась, но никто не уходил, все ждали конца обряда. Да и можно ль уйти?! Срам! И богам оскорбление!
Второй костёр в ответ на пролитую в него жертвенную кровь взвился клубом дыма, который тут же вытянулся столбом к заволокшим небо свинцовым тучам.
– Тебе, отче Хорсе Дажьбог, – с поклоном возвестил волхв. – Освети светом своим путь княжича светлого.
У третьего костра волхв на мгновение остановился, словно раздумывая. А огонь в костре плясал, словно ожидая, языки пламени метались без всякого ветра. Наконец, волхв с поклоном вылил в огонь почти всю оставшуюся в блюде кровь, и толпа ахнула – эта жертва оказалась самой щедрой.
– А ты, господине Стрый-бог Велес, сам ведаешь, что тебе делать для княжича светлого, – непонятно сказал волхв, и толпа ахнула вдругорядь. Густой клуб дыма поднялся над костром и вдруг сложился в видение – то ли воин, то ли охотник, то ли зверь, косматый и рогатый, глядел на людей из дыма.
Потом многие клялись и божились, будто они видели и слышали многое. Кто-то слышал многотысяченогий топот конских копыт и ржание коней, кто-то – треск пламени и крики людей, кто-то звон оружия и лязг цепей. Кому-то привиделся горящий город, кому-то – тонущие лодьи, кому-то – оскаленная волчья пасть, а кому-то – голый череп с полуотставшими клочьями гнилой плоти.
Остальные два костра волхв миновал быстрее.
– Тебе, господине Ярило, тебе, мати-Мокоше! – кланялся Славимир. – Не оставьте милостями своими княжича светлого.
Новая ветвистая молния вспыхнула ослепительно-белым, грянул гром и хлынул ливень, гася костры. Первая в этом году гроза всё-таки добралась до Полоцка.
Боги приняли жертвы.
С княжьего двора бежала Путиславина чернавка, радостно размахивая руками, и в её криках, заглушаемых грохотом грозы, можно было расслышать слова «Сын! Мальчик!».
Волхв Славимир лежал рядом с окровавленным камнем ничком, раскинув крестом руки. Владей и Якун мгновенно переглянулись и, подхватив старика под руки, подняли его на ноги. Тело волхва оказалось неожиданно лёгким, словно состояло из одних костей, прикрытых одеждой.
Мальчик!
Княжич!
Будущий князь полоцкий.
Два священника смотрели на всё это с крепостной стены.
– Да что ж мы стоим, кир Мина! – то и дело порывался что-то сделать тот, что постарше, седой и морщинистый старик-белец, круглый, словно колобок. Его глаза так и лучились голубым светом, он гневно притопывал ногой. – Да ведь это ж… это ж открытое нечестие! Надо им пояснить, помешать!
– Остынь, – остановил его второй, худой и высокий чернец-середович. Он глядел на горящие на площади костры неотрывно, и в его карих, выпуклых как маслины, греческих глазах, плясали отсветы огня. – Ты, Анфимушко, сколько уж лет тут, в Полоцке живёшь? Мог бы и привыкнуть, что тут все – нечестивцы, невегласы. Язычники. Идолопоклонники. Все. Вся страна. Даже князья.
Говорили по-гречески, и стоящий невдали в стороже вой не понимал ни слова. Впрочем, ему и дела до того не было.
В голосе Мины ясно звякнуло железо. Анфимий вздрогнул – епископ, кажется, впадал в грех ненависти.
2. Кривская земля. Полоцк
Зима 1039 года, просинец
Книга была большая, даже на вид тяжёлая, в переплёте потемнелой от старости кожи, с узорными медными накладками по углам и чернёной серебряной застёжкой, и полустёршейся позолотой вилось по крышке и корешку тиснёные буквы. Разглядеть можно было только «пси», «люди» да «твёрдо», остальные угадывались только по следам от тиснения.
Всеслав покосился на книгу с плохо скрытым отвращением – ну какому мальчишке в десять-то лет хочется сидеть за столом и повторять за учителем «аз», «буки», «веди» или разбирать «Часослов»? В то время как посадская ребятня, да и бояричи, товарищи его игр, может быть, в это время катятся весёлой гурьбой с горы вниз, на двинский лёд, вперемешку с комьями снега альбо строят на льду снежную крепость, чтобы после, поделясь на два войска, взять её приступом.
Впрочем, сегодня вряд ли такое веселье – святки миновали, а до масленой недели ещё далеко, и ровесники Всеслава тоже заняты делом. Те, что из знатных семей, бояричи да гридичи, так же, как и он, сейчас корпеют над «Псалтырью» и «Часословом», над «Правдой Русской». А посадские простецы, те у родителей в работе: одним – сапоги тачать, сёдла да зепи шить, поршни гнуть, другим – лапти да корзины плести, третьим – уклад в кузнях разбирать, четвёртым – ногаты в лавке отцовой считать. Всем дело найдётся долгой кривской зимой.
Над камышовой кровлей уныло завывал ветер, гудел под свесами церковной кровли, переносил с места на место снеговые вихри. Качалось и чуть слышно позвякивало клепало на верху церкви, скрипела, поворачиваясь вслед за ветром, стрела на верхушке смотровой вежи в детинце, где-то на заднем дворе хлопала, мотаясь по ветру, калитка на репище, не затворённая полоротым холопом. Будет сегодня радости лисе, коль придёт поживы искать – дорога на двор пресвитера свободна. Может, и найдёт чего.
Всеслав вживе вообразил себе, как рыжая разбойница крадётся меж омётов на репище, потом долго стоит у отворённой калитки, не решаясь шмыгнуть во двор, усиленно нюхая воздух, и вздрагивая при каждом скрипе петель и при каждом хлопке мотающегося туда-сюда воротного полотна. Как, наконец, решась, стремительно проскакивает через калитку и начинает кружить по двору, нюхая следы и рыскать опричь стаи, стараясь держаться подальше от собачьей будки и нарочито не обращая внимания на рвущегося с цепи кобеля. А потом, забравшись по сугробу пологой загате на кровлю хлева и найдя там едва заметную прогнившую дыру, не залатанную всё тем же полоротым холопом, нырнёт внутрь, учуя из дыры живой дух – и встанет кровавая потеха сквозь истошный вопль гибнущей птицы!
Княжич так задумался о приключениях лисицы, глядя в пространство перед собой и бездумно улыбаясь, что не расслышал шаркающих шагов наставника. Холоп в углу чуть шевельнулся и предупредительно кашлянул, только то и спасло от оплошки. Всеслав вздрогнул, выпрямился, услышал шаги в сенях и, в досаде закусив нижнюю губу, протянул руку к книге.
«Псалтырь».
Чужое, хоть и знакомое слово отдалось в памяти гулким ударом вечевого била, Всеслав поморщился, но руки уже привычно откинули застёжку и перевернули крышку, и впрямь весящую немало. Как боевая рукавица, – подумалось мельком, и княжич сам подивился пришедшему сравнению. Страницы Псалтыри были под стать самой книге – пожелтелая от старости харатья со старательно выписанными буквами и прорисованными заставками. Всеслав невольно усмехнулся, вспомнив, как в первый год обучения он вот так же во время отсутствия наставника, едва умея писать, вздумал нарисовать себя верхом на коне и с мечом в руке на полях «Часослова», и как пресвитер Анфимий потом сокрушённо хлопал себя ладонями по бокам, повторяя непонятные слова: «Самого равноапостольного Мефодия „Часослов“!». Каждое слово в отдельности было понятно, а вот всё вместе – нет. Как и сокрушения наставника, как и прищуренный, словно прицельный (не прицельный, нет! мнихи не сражаются, не целятся, не стреляют! для них это грех!) взгляд епископа Мины, непонятный. Тогда – непонятный. Сейчас Всеслав понимал и слова Анфимия, и его опечаленность, и каждый раз при встречах с наставником его охватывала странная неловкость, хотя сам Анфимий тот случай вспоминал не иначе как со смехом. И только взгляда Мины Всеслав по-прежнему не понимал. Пожалуй, если бы Мина ещё раз взглянул на него ТАК ЖЕ, он, Всеслав, понял бы. Но епископ избегал встречаться взглядом с княжичем, словно знал о нём что-то стыдное или опасное (для него, Мины, для церкви, а то и для Руси всей опасное!) и боялся выдать это взглядом, боялся, что и он, Всеслав, поймёт это и узнает тоже.
Скрипнув давно не мазаными петлями, отворилась дверь, и через порог переступил пресвитер Анфимий. Остро глянул на Всеслава, словно проверяя, чем занят ученик, кашлянул удовлетворённо, сбросил длинную серую свиту, оставшись только в чёрном подряснике, и прошёл к столу. Всеслав притворился, что читает, даже губами зашевелил, хотя буквы плясали перед его глазами, и он не мог понять ни слова из тех, по которым сейчас бегал его взгляд.
– Оставь книгу сию, чадо, – добродушно сказал Анфимий. – Мы уже достаточно по ней занимались, сегодня у нас будет иное занятие.
Всеслав с нескрываемым облегчением вздохнул, отодвигая «Псалтырь». Какое бы занятие не придумал для него наставник, вряд ли оно будет скучнее чтения этого сборника непонятный славословий. И как только бог их терпит? – мелькнула крамольная мысль, но Всеслав постарался запихать её подальше, чтобы не стала заметной.
Анфимий поднял крышку огромной укладки, тяжёлой, резного дуба с железной оковкой, замер на мгновение, разглядывая внутренность дощатого короба, словно отыскивая нужное, потом наклонился и вытянул изнутри длинный чехол твёрдой, потемнелой от старости кожи. Положил его на стол, взял со стола «Псалтырь и вновь наклонился над укладкой, размещая книгу внутри. Чехол был длинный и круглый, и Всеслав сразу догадался, что там, внутри – свиток. Скорее всего, харатейный. Тоже должно быть, жёлтый, а то и тёмный от старости.
Пресвитер мягко опустил крышку укладки, с заметной натугой удерживая её на весу, и поворотился к столу. Раздёрнул шнуровку чехла и вытянул наружу свиток. Всеслав удовлетворённо улыбнулся. Оставалось теперь только пожелать, чтобы в этом свитке оказалось что-нибудь любопытное или полезное.
Свиток, едва слышно шелестя, развернулся на столе, и первые, заглавные буквы бросились в глаза княжичу.
– Правда роусьская, – прочитал он, разбирая витиеватые буквы, и поднял на наставника обрадованные глаза. А пресвитер только вздохнул и кивнул – да, мол, вот и пришло тебе время. – Суд Ярославль Володимерич.
Против ожидания, харатья с записанным на ней законом, оказалась вовсе не старой, без царапин и пятен, а письмена – довольно свежими, не потемнели и не расплылись. Всеслав несколько мгновений обдумывал увиденное. Он отлично знал, что всего двадцать лет прошло с той поры, как киевский князь Ярослав, отцов стрый, велел собрать и записать все законы. «Чтобы никто из судей не мог бы исказить закона и судить неправо», – передавали потом послухи. Когда же отец с Ярославом мирились, заключали ряд, после которого к Полоцку отошли города Витебск и Всвячь[1 - Всвячь – сейчас посёлок Усвяты Псковской области РФ.] (отцу тогда было едва двадцать пять лет, а самого Всеслава ещё и вовсе на свете не было) великий князь в дар на заключение мира передал своему строптивому сыновцу список «Русской правды». «Неужели тот самый список и есть?» – с замиранием души подумал Всеслав, касаясь харатьи кончиками пальцев, не в силах отделаться от ощущения, что его сейчас касается само время, то, которому подвластно всё, даже и боги… «и бог!» – поправился княжич, покосившись на пресвитера – не догадался бы наставник, о чём думает его ученик. За упоминания старых богов полагалось наказание, и даже и сам князь Брячислав не смог бы его отменить, и пестун Брень Военежич тоже – отдавая сына в учение пресвитеру Анфимию и епископу Мине, Брячислав пообещал не вмешиваться в его учение.
Старых богов Всеслав знал – пестун Брень часто поминал их, а кое-что и рассказывал. Хотя рассказывать он умел хорошо, но не любил – чаще всего на вопросы про Перуна и Велеса он отворачивался со словами: «Я же не волхв, Всеславе», а его сын, погодок и друг Всеслава Витко, с которым они вместе проходи ли войскую и державную науку, только насмешливо скалил зубы. Впрочем, и уклончивость Бреня была понятна – гридень сам был крещён, и поминать старых богов и для него было грехом. А Всеслав в ответ только закусывал губу – до него уже не раз доходили слухи, что мать родила его «от волхвования», но на прямые вопросы (он несколько раз вроде как невзначай заставал таких сплетников и спрашивал в лоб) сплетники мешались, краснели, начинали экать и мекать, отговаривались какими-то ничего не значащими словами. Отца Всеслав про такое спрашивать стеснялся, матери же в живых уже не было, а когда была – Всеслав был ещё слишком мал. А и была бы она жива – вряд ли бы осмелился спросить. Вот и старался княжич стороной хоть что-то узнать про таинственное «волхвованье», про Ту сторону и приходящие с неё силы. Но знал пока что мало. Очень мало. А наставник Анфимий при первом же вопросе Всеслава побледнел, словно увидел какое-нибудь чудище на месте своего ученика. И Всеслав зарёкся спрашивать такие вещи у пресвитера. А уж про епископа Мину и речи нет – его Всеслав почему-то слегка побаивался, словно чуял в нём, епископе, что-то зловещее.
– Читай, – улыбаясь, велел Анфимий, садясь на лавку рядом с учеником.
– Аже оубиеть муж мужа, то мьстити брату брата, любо отцю, ли сыну, любо братучадо, ли братню сынови; аще ли не будеть кто его мьстя, то положити за голову осемьдесят гривен, аче будеть княжь моужь или тиоуна княжа; аще ли будеть русин, или гридь, любо купець, любо тивун бояреск, любо мечник, любо изгои, ли словенин, то сорок гривен положит и за нь, – нараспев прочитал княжич первую статью и несколько мгновений смотрел ещё на текст, вникая в суть и повторяя шёпотом отдельные слова.
– Понял ли, о чём? – Анфимий смотрел на княжича, подперев щёку ладонью.
– Понял, наставниче, – кивнул княжич.
– Тогда вот тебе бересто, вот писало и чернила. Перепиши.
Всеслав склонился над куском бересты, терпеливо скрипя писалом, а пресвитер Анфимий задумался, глядя на стриженную в кружок тёмно-русую голову ученика.
Миновало уже почти десять лет с того жуткого дня, когда они с епископом Миной стояли на крепостной стене детинца, и впору было бежать сломя голову, бежать, безумно запрокинув лицо, а внизу, под стеной, на площади перед княжьим теремом творилась сущая бесовщина. Пылали костры, плясал волхв с кудесом в руке, рокотал кудес и лилась в огонь кровь баранов, коней и быков. А разгневанное небо отвечало рокотом и ударами грома, невегласы же радовались и кричали, принимая божий гнев за благоволение своих демонов. А в княжьей бане кричала, надрываясь, роженица – полоцкая княгиня Путислава, дочь дреговского князя Грозовита менского. И волхв тоже был дрегович, пришелец из Менска, в котором и о сю пору (стыдно и выговорить даже!) нет ни единой христианской церкви, не крещён народ, и сам князь, говорят, в язычестве прозябает. И не княгиня ль этого волхва в город призвала?! И ведь вроде пришёл он один (или с одним-двумя холопами, что всё равно что один!), а враз послушались его, и побежали за дровами, приволокли скотину на забой, и барана, и коня княжьего любимого, и двух полудиких быков, в которые была примешана кровь туров и зубров, и народ набежал… силён враг человеческий, и сколь далеки ещё от Христа души невегласов здешних, лесовиков полудиких! Сколько трудов предстоит ещё приложить ему, пресвитеру Анфимию и епископу Мине, и другим полоцким христианам, которых, по правде-то сказать – горсть. Даже и князья до сих пор носят языческие имена, про христианские, крещёные вспоминая только в дни тезоименитства да престольных праздников. Вон, даже сын князя, крещёного во Христе, и то – носит на шее языческий оберег, не тем ли самым волхвом сделанный при его рождении, смеет выспрашивать (у него, Анфимия, пресвитера выспрашивать!) про демонов языческих и дерзает спорить со Священным писанием.