– Я вам ещё раз заявляю, господин атаман, для таких обвинений нужны доказательства, я буду жаловаться вашему начальству, – вновь изобразил возмущение Бахметьев, в то время как его сердце билось все учащеннее.
– Ох, Павел Петрович, Павел Петрович… Я с вами откровенно, а вы… Я даже догадываюсь, зачем вы заезжали к Грибунину. Хотите, скажу? Наверняка выпытывали, куда он оружие припрятал, которое они из Питера привезли. Разве не так?
Бахметьев, несмотря на всё свое хладнокровие и самообладание уже не мог играть свою «роль» – он никак не ожидал, что атаман догадывается даже о таком. От осознания оного сердце его заныло. Тихон Никитич посмотрел на Бахметьева, и по выражению его лица оценил замешательство «страхового агента»:
– Ну, слава Богу, вы, кажется, начинаете меня понимать. Давайте отбросим всякое притворство и поговорим как два уже поживших, знающих жизнь человека, а?
Но у Бахметьева слова атамана вызвали несколько не ту реакцию, на которую рассчитывал Тихон Никитич. «Он, кажется, не верит в победу белых и хочет с нами сотрудничать. Конечно, это плохо, что он меня «вычислил», но интересно, что же он предложит конкретно»,– лихорадочно работала мысль Павла Петровича, а сердце понемногу начало «отпускать».
Атаман по изменению выражения лица «страхового агента» пытался догадаться, о чем тот раздумывал. Наконец он раскатисто, от души рассмеялся, вновь решив «подкупить» собеседника предельной откровенностью:
– Вы сейчас, наверное, думаете, и чего эта гнида от меня хочет, верно?… А ведь за вашу деятельность, о которой давно уже догадываюсь, я должен немедленно вас отправить в Усть-Каменогорск, как опасного агитатора, поддерживающего контакты с бывшим председателем коммуны. Но раз я этого не делаю, то вы хоть поверьте, наконец, в мою искренность, Павел Петрович. Меня, кстати, зовут Тихон Никитич… Только не подумайте, что я собираюсь помогать большевикам, – атаман вновь доброжелательно улыбнулся и сел на свое место, за заваленный бумагами и обрывками телеграфных лент стол.
– Извините, но тогда я вас совсем не понимаю, – в свою очередь откровенно признался окончательно сбитый с толку Бахметьев.
– Я хочу сотрудничать с вами, но совсем в другом деле, в деле сохранения мира и спокойствия в этом крае. Я догадываюсь, что вы большевик, и большевик не рядовой, и не надо по этому поводу препираться, я не собираюсь вас арестовывать, поймите меня, будьте так же откровенны со мной, как и я с вами.
Бахметьев снял, наконец, шапку и мученически наморщил вспотевший лоб. Откровенность атамана ставила его, подпольщика, конспиратора с дореволюционным стажем, в непривычное положение. Он, в общем-то, уже не сомневался в том, что атаман искренен, но так вот в открытую признать, что он и в самом деле большевик-подпольщик… Тихон Никитич понимал состояние собеседника и терпеливо ждал, когда он «созреет». Наконец, после длительной паузы «страховой агент» решился на ответную откровенность. Он почти шепотом проговорил:
– Понять вас мне сложно, господин атаман, потому что вы, похоже, не все до конца правильно представляете. В стране идет гражданская война, война старого с новым, и я не сомневаюсь, что новое, то есть мы, большевики, победим. Посему ни о каком мире, не может быть и речи. Другое дело если вы хотите с нами сотрудничать, это вам зачтется…
– Я, в отличие от вас, не стану предсказывать, кто победит,– все с той же улыбкой прервал попытку «вербовки» Тихон Никитич. – Но я не сомневаюсь, что эта, как вы выразились, гражданская война, уже принесла, и ещё принесет много бед России. Гибнут сотни тысяч, может даже миллионы людей, разрушается и уничтожается их жилища, люди ожесточаются и творят непотребные зверства. Такое время, это желанный праздник для всяких мерзавцев, мазуриков, или как у нас их тут называют, варнаков. И таковых много в обоих враждующих лагерях, которые воюют не за красных или белых, а чтобы всласть пограбить, поиздеваться, насиловать женщин. Поймите, я больше всего боюсь, что такое случится и здесь, что люди здесь тоже озлобятся, и начнут друг дружку убивать, грабить, насиловать… как это происходит на Бийской линии,– атаман замолчал и, отвернувшись, стал смотреть в окно.
– И вы считаете, что это возможно, когда вся страна в огне, сохранить здесь, у вас относительный мир? – в вопросе Бахметьева звучала откровенная ирония.
– Мне одному это… навряд ли, но с вашей помощью, думаю, вполне может получиться. Там где горит уже не потушить, но здесь у нас в горах может и не загорится, если не поджигать? Поймите, кто бы ни победил в этой войне, будет лучше, если в стране останутся хоть некоторые места не разоренные, не разграбленные, с не ожесточившимся и не разучившимися работать, растить хлеб, людьми. Они будут примером для тех, кто на войне отвык от нормальной жизни, отвык работать. Вы меня понимаете, Павел Петрович?
Бахметьев опять, было, задумался, но вскоре его небритое лицо вновь изобразило ироническую усмешку:
– А на какую такую помощь вы рассчитываете с моей стороны? Из ваших слов это совершенно не ясно.
– Не разжигайте пожара.
– То есть как?
– Да так, Павел Петрович. Неужто, есть такая необходимость, обязательно настраивать местных мужиков-новосёлов на казаков, или вооружать зыряновских рабочих с рудника, чтобы они ушли в горы, в тайгу, партизанить? Ведь всё это положение на главных фронтах никак не изменит, а здесь будет разор и взаимное ожесточение, мщение. Зачем всё это? А если вам необходимо отчитаться за свою подпольную деятельность перед своим начальством, придумайте что-нибудь, отпишите рапорт, как я своему. Вон мне уже и арестом и расстрелом грозят,– атаман кивнул головой на бумаги на столе.– Требуют мобилизацию скорей проводить, продналог собирать, всех сочувствующих большевикам арестовывать и в уезд этапировать. А я всё отнекиваюсь, то одно, то другое придумаю. Кто хотел воевать, они уже давно ушли, а кто остался, они ни за какую власть воевать не хотят, они хлеб сеять, за скотом ходить, с жёнами спать, детей растить хотят. Павел Петрович, я здесь родился и вырос, мои мать с отцом на станичном кладбище похоронены, я всегда со всеми в мире жил, и детям своим хочу мир и порядок оставить. Я и сам ещё десяток другой лет пожить хочу, внуков увидеть, но для этого, опять же, мир нужен… Вы то сами, откуда будете, семейный, дети есть? – перевел разговор в «семейное» русло Тихон Никитич.
Бахметьев слушал атамана, уперев взгляд в пол, он усиленно размышлял над его словами. Удивительно, но то, что говорил ему этот представитель местной власти… ему все было понятно. Он осознавал логичность и даже какую-то жизненную правоту его слов, он даже не мог сейчас причислить атамана полностью к стану белогвардейцев, как, конечно, не имел оснований заподозрить его в сочувствии к своим, к красным. Этот пожилой человек как бы был выше всего этого. Бахметьев с трудом «выкарабкался» из своих собственных, ставших вдруг под действием этакой внесоциальной агитации противоречивыми, мыслей в реальность.
– Что… дети? Да есть, двое, дочка и сын, одиннадцать и восемь лет… Что ещё вы спросили? Откуда я? Нет, я не местный, с Урала, – слова станичного атамана подвигли его на все большую ответную откровенность.
– А ваша-то семья, это самое, не пострадала? – осторожно осведомился Тихон Никитич.
– Последнее письмо от них еще прошлой весной получил. А что сейчас с ними, не знаю. Фронт-то там рядом, – печать тревожной задумчивости легла на лицо Бахметьева.
– Павел Петрович, вы же многое можете. Я не знаю, что сказал вам Грибунин об оружии, но мне очень не хотелось бы, чтобы оно попало в чьи-то руки и стало стрелять. Как вы думаете?… Может пускай оно лежит там, где лежит, для всех лучше будет, сколько жизней не будет загублено, а?
Бахметьев сосредоточенно размышлял, не зная как реагировать на поступившие предложения. Слова атамана, имели они такую цель или нет, приоткрыли для него, убеждённого коммуниста, завесу перед новым пониманием мира – возможно, он вовсе не двуполярен, и что правда, может быть, не на стороне красных или белых, а где-то посередине, или вообще в стороне. Тихон Никитич понимающе с поощрительной улыбкой смотрел на собеседника, мучившегося перед непростым выбором.
Эти мучения были прерваны быстрой дробью легких шагов возникших в коридоре с последующим без стука, уверенным распахиванием двери. В кабинет буквально ворвалась выше среднего роста румяная девушка-красавица в короткой приталенной шубке. Она была замечательна не столько миловидностью, сколько буквально брызжущим от нее здоровьем, и каким-то необычным для столь тревожного времени искренним весельем.
– Папа здравствуй, погода сегодня такая чудная! – с этими словами она подбежала к сидящему атаману наклонилась и безо всякого стеснения обняла его, поцеловала в щеку, привычно найдя место, где не росла борода.
– Ну что ты, Полюшка, – Тихон Никитич с виноватой улыбкой посмотрел на Бахметьева.
Только после этого девушка, наконец, обратила внимание на постороннего, но в отличие от смутившегося отца лишь шаловливо рассмеялась и сделала, что-то вроде книксена.
– Прошу прощения, здравствуйте. Папа ты сейчас занят?
– Да доченька, мы тут с господином страховым агентом обсуждаем некоторые дела,– Тихон Никитич сделал намеренно бесхитростное лицо.
– Тогда я к тебе после уроков забегу.
Девушка тут же выпорхнула, обдав Бахметьева напоследок запахом тонких, явно дорогих духов, каких он уже давно не обонял, с тех самых пор как преподавал в женской прогимназии. Но и тогда так благоухать имели возможность только его ученицы из самых состоятельных купеческих семей. Бахметьев знал казачьи порядки и был очень удивлен, что в станичное правление, так называемое присутственное место, куда женщинам вообще вход был почти воспрещён, запросто могла забежать, как к себе домой девушка, пусть даже атаманская дочь.
– Бога ради извините. Это дочка моя, в нашем станичном училище учительствует. В шестнадцатом году в Семипалатинске гимназию с педагогическим классом окончила. Тут у нас в округе почти ни одна школа не работает, и учителя поразбегались и школьное имущество порастащили, а у нас все как положено, дети неучами не болтаются.
Бахметьев смотрел вслед атаманской дочери и вновь вспомнил свои годы учительствования. Ему ведь когда-то приходилось учить таких девочек. Наиболее начитанные из них спорили с ним по самым различным поводам. Он, например, убеждал своих учениц, что Лидия Чарская, писательница, которой перед войной зачитывались все гимназистки, пустая и бездарная, а вот Леонид Андреев, Горький…
– А я ведь когда-то преподавал именно в женской гимназии, как раз ровесницам вашей дочери, – неожиданно, прежде всего для самого себя, признался Бахметьев.
– Да что вы говорите?– с радостным удивлением воскликнул Тихон Никитич. Он уже не сомневался, что добился своей цели – собеседник проникается к нему доверием.– А я ее этим летом замуж выдал. За хорошего человека, молодого офицера. Пока что живут хорошо, счастливо. Да вы и сами, наверное, это заметили по ее настроению. Вон на дворе как вьюжит, а для нее чудная погода. И нам с матерью радоваться бы за них, да не можем, сердце ноет, что с ними дальше будет. У меня ведь и сын есть, шестнадцатый год ему, в Омске, в кадетском корпусе. Ох, боюсь, что их всех ждёт, в такое вот время жить довелось, когда завтрашний день представить невозможно, – с тоской и болью говорил атаман.
Бахметьев смотрел в окно кабинета, а там всё усиливалась пурга, струи снега, сдуваемые с крыш, смешивались со снегопадом, крутились и так и сяк. Павел Петрович вдруг отчётливо осознал простую цель атамана – сохранить в разбушевавшейся вселенской пурге этот мирный островок, эту уютную комнату, эти крепкие рубленные дома, внутри которых тепло, сухо, сытно, где могут существовать такие переполненные счастьем красавицы, как его дочь. Сохранить этот оазис мира, не дать ему захлебнутся кровью в беспощадном смерче гражданской войны.
– Я вас понимаю, Тихон Никитич,– наконец, после очередной продолжительной паузы заговорил Бахметьев. Само обращение по имени отчеству подтверждало, что он осознал таки идею атамана и окончательно поверил ему. – Но вы сами должны понимать, что принять ваши предложения… боюсь это не в моих силах. Во всяком случае, так сразу я вам ответить не могу, – Бахметьев не скрывал, что колеблется и не может принять окончательного решения.
Тем не менее, его ответ полностью удовлетворил Тихона Никитича:
– Конечно, торопиться не надо, вы хорошо подумайте… по дороге. А сейчас я вас больше не задерживаю. Езжайте к себе в Усть-Каменогорск, и всё не спеша на свежую голову взвесьте. В таких делах необходимо хорошо думать, прежде чем что-то делать. А то сейчас всё больше сначала стреляют, да шашками машут, а потом уже думают. Я вас с почтовыми санями отправлю. Но сначала вас накормят, а там и с Богом. А если кто спросит из ваших, чего так долго со станичным атаманом в правлении разговаривали, скажите войсковой амбар с фуражом этой осенью сгорел, застрахованный, а потому сгорел, что часовой пьяный был цигарку не затушенную бросил прямо на паклю сухую. То есть случай не подлежащий оплате страховки. А атаман, то есть я, стращал всячески, что если страховку не заплатишь, в каталажке сгноит. Я подтвержу, если что…
8
Большевиков и всех прочих революционеров Анненков возненавидел ещё на германском фронте, видя, как те последовательно разлагали русскую императорскую армию. Будучи монархистом, он, тем не менее, считал, что развал страны стал возможен, прежде всего, из-за бывшего царя, не проявившего достаточной воли и твердости, и в конце-концов самоустранившегося от руководства империей в самый неподходящий момент. Анненков ни от кого не скрывал, что мечтает об идеальном государе, наделенном неограниченной властью, и обладающим твердой волей. У него самого этой воли имелось в избытке, что и предопределило его поистине неограниченную власть сначала в отряде, а потом в дивизии, и в районах, где они дислоцировались. Порядок он наводил так же как в Славгороде: уничтожал все большевистские учреждения в населенных пунктах, активистов расстреливал без суда и следствия, налагал контрибуции. И всё это до Колчака сходило с рук, но атаман продолжал демонстрировать свою независимость и после прихода к власти Верховного правителя. Жалобы, письменные и устные, в основном от крестьян-новоселов, захлестнули канцелярию Верховного…
Безоблачные солнечные дни не редкость в местах удаленных от океанов и морей на многие тысячи километров. В один из таких ясных январских дней комиссия полевого контроля приехала в штаб «Партизанской дивизии».
– Полковник Кравцов, прибыл с группой офицеров согласно распоряжению военного министра генерала Бутберга для проведения инспекции во вверенных вам частях, – представился полный краснолицый полковник лет сорока пяти, в пенсне.
Он испытывал явное неудобство, полковник, много лет выслуживавший свое звание, видя перед собой офицера с теми же полковничьими погонами, которому едва исполнилось тридцать лет. Еще полгода назад этот молодец был всего лишь есаулом, а сейчас волею судеб стал командиром целой дивизии. Причем эта дивизия хоть и зовется партизанской, но полностью соответствует штатам регулярной и по отзывам качеством превосходит полевые дивизии действующие против большевиков на Восточном фронте. В составе дивизии имелись, своя артиллерия, госпиталь, даже собственные контрразведка и тюрьма…
Анненков встретил комиссию сухо, с предубеждением, как обычно фронтовики встречают штабных инспекторов. Офицеры, прибывшие с Кравцовым, разошлись по полкам дивизии, а сам полковник в штабном вагоне зачитывал атаману поступившие на него жалобы:
– Крестьяне села Покровка пишут, что ваши казаки реквизировали у них хлеб, большую часть домашнего скота, а лошадей поставили под гужевую повинность.
– Ложь! Мы за всё готовы были заплатить, но им наша цена не понравилась. Потом, они пытались напасть на наших фуражиров, двоих ранили. За это обязали их выставить лошадей и подводы для перевозки продовольствия и фуража. Никакой гужевой повинности я не объявлял. А за хлеб и скотину было уплачено, но не по их цене, а по нашей, – хладнокровно отвечал атаман.
– Ну, а как вы объясните случившееся в деревне Красной? Здесь ваши люди расстреляли трёх и выпороли тридцать человек. Я понимаю, расстрелянные, скорее всего, большевики, но остальных-то зачем пороть было? – непонимающе всплеснул руками полковник