– Помню: цветочек это похож на гиацинт и пахнет земляникой и персиком[42 - Речь идет о луковичном растении – Muskerr Europae.]. Но согласитесь все-таки, что здешние ландыши…
– Ни, ни, ни – и слышать не хочу! Против нашего юга я не позволю ничего говорить. Я уверена, что могла бы быть там вполне счастлива вдали от всяких удовольствий.
– Дай вам только хороших книг да добрых собеседников…
– Вроде нас вот, – заметил Жуковский. – В Царском Селе мы, во всяком случае, приложим все старания…
Россет хотела еще что-то возразить. Но тут каминные часы начали бить, и она ахнула:
– Уже девять! Государыня ждет нас, mesdames. Итак, господа, до Царского!
Глава девятнадцатая
Две писательские идиллии
На «кондициях» Гоголь состоял в течение лета 1831 года в доме княгини Александры Ивановны Васильчиковой, в качестве не столько воспитателя, сколько дядьки ее младшего сына – идиота Васи. О пребывании его в этом аристократическом доме племянник княгини граф Вл. А. Соллогуб – в то время дерптский студент, а впоследствии известный автор «Тарантаса» – оставил в своих «Воспоминаниях» две небольшие, но чрезвычайно характеристичные картинки.
Приехав на вакации к своим родителям в Павловск, Соллогуб отправился вечером на поклон к своей бабушке – Архаровой, жившей вместе со своими приживалками на одной даче с Васильчиковыми. Старушка укладывалась уже спать и послала внука к Васильчиковым.
– Там у них ты найдешь такого же студента, – прибавила она, – говорят, тоже пописывает.
И вот, когда Соллогуб проходил темным коридором, из-за одной двери ему послышался мужской голос, будто прочитывавший.
«Верно, студент», – сообразил молодой граф и тихонько приотворил дверь. Очевидно, то было обиталище одной из бабушкиных приживалок. Кровать ее была прижата к сторонке и закрыта ширмами, чтобы дать место круглому столу перед большим старинным диваном. Стол покрыт кумачною скатертью, и посреди его горела лампа под темно-зеленым абажуром. Диван и стулья были настолько ниже стола, что сидевшие вокруг него ярко освещались из-под абажура. Было их четверо: три бедно одетые старушки с вязальными спицами в руках и столь же скромный на вид молодой человек с рукописью перед собою. При входе незваного гостя чтец тотчас умолк.
– Ничего, продолжайте, – покровительственно ободрил его племянник княгини, – я сам пишу и очень интересуюсь русскою словесностью.
Молодой человек откашлялся и продолжал:
– «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи!..»
«Кто не слыхал читавшего Гоголя, – замечает от себя Соллогуб, – тот не знает вполне его произведений. Он придавал им особый колорит своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как маленькие его глаза добродушно улыбались и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, как будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами выси, благоухания, душевного простора… Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен; мне хотелось взять его на руки, вынести на свежий воздух, на настоящее его место»…
И вдруг среди своего восторженного гимна украинской ночи молодой украинец произнес грубым мужицким голосом:
– Да гопак не так танцуется!
Переход был так неожидан, что все три приживалки опустили на колени свои спицы и, уставясь поверх очков на чтеца, вскрикнули все в один голос:
– А как же?
Гоголь чуть-чуть про себя усмехнулся и продолжал монолог пьяного Каленика:
– «То-то я гляжу – не клеится все! Что же это рассказывает кум?.. А ну: гоп-трала! гоп-трала! гоп-гоп-гоп!»
На следующий день Соллогуб снова завернул на дачу к тетке и застал Гоголя с его слабоумным питомцем на балконе. Мальчик полулежал на коленях своего учителя-дядьки, который, сидя на низеньком соломенном стуле, водил пальцем по книжке с картинками, изображавшими разных животных, и предобродушно подражал голосам этих животных:
– Вот это, Васенька, барашек: бе-е-е! Вот это корова: му-у-у! А вот это собачка: гау-ау-ау!
Так-то с убогими старушками и с мальчиком-идиотом проводил свои летние каникулы славный впоследствии юморист! Диво ли, что от этой мертвой обстановки его тянуло в Царское Село к живым людям – к Пушкину и Жуковскому?
Первый визит свой Гоголь счел долгом сделать Пушкину и его молодой жене, которой он до тех пор не был еще представлен. Выбрал он для этого воскресный день, когда мог отлучиться из дому с самого утра. Таким образом, он застал молодых супругов еще за завтраком. Пушкин видимо обрадовался гостю.
– Вот легки на помине! Сейчас ведь только говорил про вас Наталье Николаевне. Позвольте вас познакомить… Да вы верно еще не завтракали?
– Нет…
– Так прошу не побрезгать – чем Бог послал. A la guerre comme a la guerre[43 - На войне – по военному (фр.); здесь в значении: приноравливаясь к условиям.].
– Mais, Alexandre!..[44 - Но, Александр!.. (фр.).] – пробормотала Наталья Николаевна; очень уж прост был завтрак: селедка с печеным картофелем, редиска да простокваша.
– О, господин пасечник тоже деревенский житель, насчет пищи не привередлив, – успокоил ее муж. – Для меня нет ничего вкуснее этакого печеного картофеля.
– А для меня простокваши, – уверил Гоголь.
– Ну, вот. Она удивительно освежает, особливо когда перед тем целое утро проработаешь этак у себя на вышке под накаленной крышей.
– А кабинет у вас наверху?
– Да, в мансарде: никто тебе, знаете, не мешает. Тепленько, правда; но в Одессе, в Кишиневе так ли я еще жарился! С утра совсем даже сносно. С постели прямо в холодную ванну – и за дело. Мысли так и роятся, гонят одна другую, только записывай. Чтобы дух перевести, пройдешься разве по комнате, выпьешь стакан воды со льдом, выйдешь на балкон – подышать свежим воздухом. Глядь – и завтрак на столе. А тут против тебя сидит этакая женочка – картинка писаная, ненаглядная…
– Mais, Alexndre!.. – снова возмутилась было Наталья Николаевна; но муж с такой нежной, примиряющей улыбкой протянул ей через стол руку, что она не могла не протянуть ему навстречу свою руку и смущенно также улыбнулась.
«Недаром он ее так воспевает! – говорил себе Гоголь, который и до этого уже украдкой вскидывал взоры на красавицу-хозяйку, а теперь просто глаз не мог оторвать. – „Все в ней гармония, все диво“ – и стан, и профиль. Фидии, Праксители! Где вы, чтобы увековечить эту божественную красоту: „чистейшей прелести чистейший образец“».
Между тем Пушкин заговорил о последних новостях французской литературы, находя в прозе Шатобриана проблески гения, восхищаясь Ламартином, классические стихи которого «столь же прекрасны, как и его душа», Виктором Гюго, сила которого – в красках и картинах неисчерпаемой фантазии.
– Но это все же не Байрон, не Шиллер, не Гете, – говорил он. – Между гением и большим талантом есть разница, которая не столько сознается, сколько чувствуется.
Гоголь слушал, боясь упустить хоть одно слово. Это была не лекция ученого профессора, а блестящая импровизация поэта.
Что за начитанность и широта взгляда! И в то же время что за простота и ясность изложения!
– Прости, мой ангел: я нагнал на тебя зевоту, – спохватился вдруг Пушкин, когда жена его прикрыла рот рукою. – Ведь десерта ты нам не предложишь?
Они встали из-за стола. Тут в дверях показалась новая гостья – Donna Sol. Словно солнцем все кругом разом озарилось; даже скучающие черты Натальи Николаевны прояснились, когда Александра Осиповна сообщила ей, что в дворцовом «китайском» театре затевается спектакль и что ей, Наталье Николаевне, будет также прислано приглашение.
– Не знаю только, поспеем ли до переезда в Петергоф, – озабоченно добавила Россет, – столько возни с костюмами… конечно, не столько, как прошлого зимою на костюмированном балу во дворце, где мне выпала роль de la Folie du carnaval (Масленичная шалость).
– А это что такое? – спросила Наталья Николаевна.
– Расскажите, Александра Осиповна, расскажите, пожалуйста! – подхватил Пушкин, которому хотелось, видно, доставить жене хоть некоторое удовлетворение после скучного для нее литературного разговора.
– La Folie du carnaval должна была сказать импровизированную речь, – начала Александра Осиповна. – Но никто не хотел за это взяться. «Сделайте это для меня, Черненькая, – сказала мне государыня, – вас никто ведь не узнает, кроме меня да Жуковского.
Он напишет шутовские стихи по-немецки и по-русски; вы их скажете и закончите по-французски вашей собственной импровизацией». Так оно и было. Одевалась я у самой императрицы в ее же присутствии. Новый парижский куафер Эме приготовил мне прелестный белокурый парик, который так изменил мою физиономию, что я сама себя в зеркале не узнала. На мой серебряный дурацкий колпак и на лиф мне нашили бриллиантов…
– А платье? – полюбопытствовал Пушкин.