– И много ли ты убийств видал? – спросил удивленный такими философскими рассуждениями Матвей.
– Да хватает. Слишком уж много, Матвей Сергеич.
– Давай, рассказывай. Обещаю никому не передавать, и из поручиков тебя не разжалую, вот тебе мое капитанское слово!
– Да что там… – словно раздосадованный тем, что Артемонов решил шутить в таком серьезном разговоре, проговорил Яков. Потом поручик помолчал некоторое время и, словно нехотя, начал.
– Матвей Сергеич, ты вот во время бунта 156 года чего делал?
– Я? Да ничего, пенькой торговал… Ну, то есть… Жил я, Яша, у себя в городе. Бунтов мы московских не знали, хотя и у нас неспокойно было. Тяжелые были времена, да и сейчас-то, поди, легкие?
– А вот мой отец, Матвей Сергеич, из тех был, что с царем по рукам били, когда он тестя своего и свояка от расправы избавлял.
А дальше, по рассказу Якова, случилось с отцом то, что и должно было случиться. Вообще, родитель поручика был кузнец в Занеглименье, не из последних, и жил небедно. Долго жена ему плешь проедала: зачем, мол, тебе, Кузьма, с этой голытьбой связываться, да под стрелецкие сабли идти? Но Кузьма Прохоров не мог перед мужиками опозориться и труса отпраздновать, да и у самого кузнеца душа болела за те тяготы, которые несли от новых налогов его менее удачливые собратья. Добились восставшие многого: заведомые воры, дьяки Плещеев и Траханиотов были с позором казнены, а своего наставника, и задумавшего разорившие всех налоговые преобразования, боярина Бориса Ивановича Морозова, молодой царь, по слухам, чуть ли не в спальне у жены от гнева народного прятал. За спинами восставших стояло и городовое дворянство, сотнями съезжавшееся в Москву, поскольку страдало от нововведений не многим меньше торговых и ремесленных мужиков. Прошел год, и из вихря смуты родился новый свод законов, по которому страна жила еще целое столетие, только Кузьме Прохорову не суждено было об этом узнать. В тот миг, когда взял он под уздцы царского коня, да так, что не вырвешься, и увидел испуганную и милостивую улыбку великого князя, он не думал о том, какие последствия это может иметь – для Московского Царства и для него самого. Неизвестно, запомнил ли Алексей Михайлович лицо мужика, остановившего первым его лошадь, но только другие люди, бывшие рядом, запомнили наглеца хорошо. Прошло несколько месяцев, и порубленное тело Кузьмы нашли в лопухах, росших возле подводившей к кузнецкой слободе воду канаве. Вдова сперва походила по миру, а затем снова вышла замуж за кузнеца из той же слободы, благо, что была бабой ядреной и совсем нестарой. С детишками Кузьмы, в общем, ничего дурного не случилось – хотя двое малышей и умерли в первую зиму после гибели отца – разве что отчим и его старая мать использовали младших Прохоровых как рабочую скотину, да и кормили не лучше. Яков же, почти уже подросток, пошел по пути многих московских мальчишек, и стал шляться по закоулкам, пить вино, играть в зернь и прочие игры, а потом пришлось Яше Прохорову добывать деньги для всех этих развлечений, и, конечно, не трудами праведными. Отчим недолго терпел этот разгул и, без большого сопротивления со стороны яшиной матери, согнал пасынка со двора, и тому осталось только примкнуть к многочисленному племени московских татей.
– Веришь ли, Матвей Сергеич – после престольных праздников и по сотне мертвецов на улицах собирали. Москва слезам не верит…
Но Якову, несмотря на живой нрав, такая жизнь не нравилась и, как только представилась возможность, он устроился служить в дворянскую усадьбу где, к удивлению бдительно следившего за ним ключника, не украл за полгода и полушки: он попросту не понимал, зачем нужно это делать, когда хорошо кормят и не бьют. Однако и лакейская жизнь пришлась не по душе Яше Прохорову ("Кормят, вроде, сытно, а все вроде дворового кобеля себя чувствуешь"), и, войдя в возраст, он немедленно нанялся в солдаты.
– Яков Кузьмич, а как же ты Иноземцевым-то стал?
– Ну как… Когда в новые полки писали, фамилию со слов записывали, говори, что хочешь.
– Ну а Иноземцев-то почему?
– А разве у нас, на Москве, иноземцев не любят, разве серебром не платят? – рассмеялся Яков. – Да и саблей я кручу – поди хуже какого иноземца! – хвастливо прибавил поручик, но спорить с ним было сложно.
– А что же, когда с татями водился, и сам убивал?
Поручик промолчал, но с каким-то разочарованием посмотрел на капитана, да и сам Матвей был раздосадован на себя за такой глупый вопрос.
"Вот же! Осталось еще, чтобы Митрофанушка наш разбойником с большой дороги оказался!" – думал Артемонов, возвращаясь с Яковом к избе, где размещалась их рота. Когда они пришли, к Матвею с таинственным видом подошел прапорщик Наумов, которого Артемонов оглядел с некоторым подозрением, словно гадая – может ли тот быть разбойником и убийцей. Но простое лицо Наумова светилось лукавой радостью, и он что-то держал в руке за спиной. Видно было, что его распирает от желания как-нибудь пошутить над капитаном, заставить его сплясать, или сделать что-то еще в этом роде, но суровые законы субординации сдерживают этот порыв.
– Давай уж, что там у тебя?
Митрофан с церемонным поклоном отдал Матвею маленький, распространяющий сильный запах духов конвертик с изображением розовых цветочков.
– Это их милость майор Драгон сами привезли, велели только в руки отдать. Изволь, барин, на водку!
– Будет, будет, уж не сомневайся, голубчик!
Артемонов с нетерпением вскрыл конвертик, и увидел там записку на латыни, в которой не понял ни слова, и все же отправился спать довольный и радостный, не замечая грязи и дурного запаха избы.
Глава 7
Довольно скоро, но как всегда неожиданно быстро, лето сдалось осени и отступило. Зарядили дожди, похолодало, и по оврагам и похожим на них улицам местечка зажурчали потоки жидкой грязи, по всем закоулкам завыл холодный ветер, отличавший здесь, на возвышенности, особенной злобной силой. Красивые еще недавно деревья превратились в скопления ободранных веток, которые жалобно трепыхались и гнулись под порывами ветра. Припасы съестного также сильно исчерпались, и жизнь русского гарнизона стала именно такой, какой она и должна быть в осажденной крепости: тяжелой и мрачной. Дух защитников неумолимо падал и, словно чувствуя это, а, скорее всего, также страдая от непогоды и бескормицы, усилили свой натиск поляки. Они точно били из пушек по наиболее разрушенным и уязвимым участкам стен, которые московиты и казаки успели лишь немного подправить. Эта пальба не давала покоя днем, а ночью к стенам подкрадывались татары, которые пытались без большого шума пробраться внутрь. Будучи пойманными, они быстро скрывались, отстреливаясь из луков и почти не неся потерь, но из-за их вылазок не слишком многочисленные и измотанные защитники крепости почти не имели времени для сна и отдыха.
К этим внешним трудностям прибавились и внутренние. Казавшаяся поначалу легкой рана боярина Шереметьева никак не хотела заживать, мучительно болела, и все больше отнимала у воеводы сил. В отсутствие главы, хотя бы и такого добродушного и непоследовательного, как князь Борис Семенович, военачальники стали делиться на своего рода партии, едва ли не враждовавшие между собой, а вслед за этим и войско начало разваливаться на плохо связанные и недоверчивые друг к другу части, соревнующиеся за доступ к все уменьшающимся запасам провизии и конского корма. Александр Шереметьев, который мог бы заменить отца хотя бы в управлении стрельцами, пушкарями и остатками сотенных, оказался тому плохим помощником. Долгое общение с Ролевским, а также и с местечковой шляхтой, сказалось на младшем князе не лучшим образом: он стал высокомерно и почти неприязненно относиться к соотечественникам и казакам, говорить предпочитал по-польски или по-немецки – у Александра обнаружились прекрасные способности к языкам – а вечера проводил почти всегда или с бывшим комендантом крепости, или с немецкими офицерами. Поскольку с последними часто общался и Артемонов, он часто слышал, как Александр ругает, на чем свет стоит, устройство царского войска, боевые качества полков старого строя, да и вообще – все, имеющее отношение к Московскому государству. Это была, конечно, обычная юношеская резкость и пристрастие ко всему новому, но в условиях войны эта почти детская слабость давала далеко не безобидные плоды. Русские начальные люди и офицеры, разумеется, ополчились на Александра, а заодно и на немцев, искренней приязни к которым они и раньше не питали. Бюстову и его подчиненным было все сложнее управлять солдатами, которых русские воеводы, почти не скрываясь, настраивали против немцев. Только среди рейтар и драгун, оказавшихся также, после гибели капитана Бунакова, под началом Агея Кровкова, сохранялось относительное спокойствие и порядок, но эти части стали после штурма совсем малочисленны. Сами немцы с подчеркнутым старанием выполняли все свои обязанности, но их разочарование и неверие в конечный успех было так же сложно утаить, как шило в мешке.
Другой бедой, не меньшей, чем полонофильство младшего Шереметьева и противостояние русской и немецкой партий, было поведение казаков, а особенно – их влияние на молодых стрельцов и солдат. Запорожцы почти беспрерывно пили, а когда выпивка кончилась, начали набивать трубки какой-то противно пахнущей травой, которую они то ли привезли с собой, то ли успели насушить в хорошую погоду. Они постоянно играли в зернь и прочие игры, и все чаще появлялись на улицах в кафтанах солдатского и стрелецкого образца, а то и с ружьями с московским клеймом. При такой жизни у них, конечно, не было ни времени, ни желания нести службу по охране стен, что дополнительно ослабляло оборону. Низовые без особого стеснения грабили мещан, или заставляли их содержать и обеспечивать себя, что называлось на их языке "приставством". Унимать их, при общей слабости и разрозненности войскового начальства, было сложно: пойманные на месте преступления, они каялись и отдавали награбленное, но только для того, чтобы через день взяться за старое. А в покаяниях казаков явно слышалась угроза: мол, слишком уж сильно не прижимай, а то как бы не сломалось. Приводить же низовых в повиновение силой оружия Артемонов считал в сложившемся положении самоубийственным, да сил одной его роты и не хватило бы для этого. Но главное было не в соотношении сил, а в отношении к степным лыцарям рядовых стрельцов и солдат, особенно из вольных и даточных людей, которые были так заворожены богатством, независимостью и широкой, привольной жизнью низовых, что давно уже прислушивались к ним не меньше, чем к своим начальникам. На чью сторону встанут нижние чины, начнись свара воевод с казаками, было вовсе не очевидно. "Не будем вторую Смуту здесь устраивать, придумаем что-нибудь поумнее" – успокаивал себя Артемонов, когда терпеть наглость низовых становилось совсем уж невмоготу, но размышления эти откладывал все время на потом.
Состояние самого Матвея в последние дни тоже оставляло желать много лучшего. Красивая записка, переданная ему Наумовым, исчезла без следа, и все надежды Артемонова перевести и прочитать ее были разбиты. Когда же он попытался найти шляхтянку, поскольку забыть он ее никак не мог, и начал расспрашивать о ней Драгона, то майор начал клясться и божиться, что никакой записки Артемонову он не передавал, да и вообще, женщин в доме было всего две, а не три. Хозяйка положительно была хороша, соглашался шотландец, подруга ее похуже, но вот третья обольстительная красавица, совершенно точно, Матвею привиделась. Все это казалось более, чем странным, но долго задумываться об этом времени и сил не было. И все же Артемонов никак не мог выкинуть из памяти этот вечер и эту женщину, и каждый раз, когда он вспоминал о них, сердце схватывало сладкой болью, и Матвей переставал замечать все, происходящее вокруг. Желая хоть как-то избавиться от этого навязчивого чувства, он поселился в одном из заброшенных шляхетских домов, который был давно оставлен хозяевами, и вовсе не уютен и не ухожен, но все же напоминал тот, где приснился Матвею его странный сон. В доме, казалось, было еще холоднее и сырее, чем на улице, дров на поддержание хоть какого-то тепла уходила уйма, и вскоре Артемонов сильно простудился, чего с ним не случалось с детства. Кроме этого в доме, вне всяких сомнений, было нечисто. То и дело раздавался, как будто издалека, заливистый женский смех, стук каблучков по полу, звон посуды на кухне, или игра на старинном, стоявшем в опустевшей гостиной клавесине. Каждый раз это происходило в те мгновения, когда Артемонов засыпал или просыпался, и находился между сном и явью, так что неясно было: приснились ему эти звуки, или были на самом деле. Впрочем, в некоторых случаях Матвей был уверен, что ему не почудилось. Эти странные звуки пугали его, но в испуге была доля надежды: что, если ему вновь предстоит вскоре встретиться со своей красавицей, кем бы она ни была? Капитан, по своей должности, должен был постоянно держать при себе денщиков и вестовых, поэтому Артемонов почти никогда не оставался дома один. Но вот однажды вечером, когда денщик уже ждал его на улице, да и сам Матвей собирался выходить караулить стены, на кухне раздался особенно громкий стук и смех. Хотя он и был, как всегда, сильно не выспавшимся, но уж точно не спал, и сомнений не оставалось: на кухне кто-то был. В любом другом случае Артемонов, до смерти боявшейся нечистой силы, пулей вылетел бы из дома, но сейчас он, с радостью соскучившегося любовника, направился на кухню. Первое, что он там услышал, был громкий шорох платья, и Матвей увидел, как какая-то фигура, заслышав его шаги, кинулась за огромный шкаф, который, по его громоздкости, хозяева, покидая дом, не смогли вывезти. Но большой кусок платья кокетливо выглядывал из-за шкафа, и Артемонову казалось, что он слышит дыхание прятавшейся. Платье слегка колыхалось и шуршало, и не было никаких сомнений, что это именно платье, про которое он так долго не мог забыть. Матвей сделал шаг к шкафу, но тут именно на том месте, где должна была находиться голова той, что стояла за ним, вспыхнули два круглых, желтых глаза. Потом Артемонов вспоминал, что глаза эти, конечно, светились где-то в выходившем в сад окне, но в тот миг, когда он увидел их над колыхающимся платьем, ему стало до того невыносимо жутко, что он и не заметил, как оказался на улице.
– Капитан, ну куда же так спешить! Поляки с татарами пока от нас не никуда убегают. А жаль!
Выскакивавшего впопыхах из дома Артемонова приветствовал как всегда невозмутимый майор Драгон. – Пойдемте, я хотел, воспользовавшись редкой минутой без дождя, немного прогуляться с Вами.
Матвей, еще не успевший прийти в себя, кивнул головой, не очень понимая слов майора. Они прошли немного молча, и затем Драгон продолжил:
– Верите ли, капитан, я пережил три осады крепостей, и знаете ли, чем закончились две из них? Они закончились сдачей гарнизона. Я хочу этим сказать только то, что сдача превосходящему противнику, по всем канонам войны, считается не трусостью, а разумным поведением. Поляки, конечно, диковаты и горячи, и все же они уважают законы войны.
Артемонов никак не мог избавиться от мыслей о том, что произошло с ним на кухне, но когда смысл слов шотландца стал доходить до него, Матвей схватил Драгона за отворот камзола и с перекошенным лицом спросил у него:
– Что же, хотите сказать, что Бог Троицу любит?
Майор посмотрел на Артемонова с достоинством и без злости – так, что Матвею самому захотелось отпустить его.
– Капитан, если окажется, что я предатель, то я хочу, чтобы именно Ваша сабля лишила меня жизни. Но знайте и то, что самоубийство никогда не считалось мужественным и христианским поступком.
Драгон приложил руку к шляпе, и быстро ушел вперед по блестевшей от сырости улице, по которой уже приближался к Артемонову прапорщик Наумов.
– Твоя милость, прости! Пришлось запоздать, слишком уж ляхи нынче наседают.
Матвей собрался уже ответить в том духе, что ляхи подождут, и тут он увидел, что на прапорщике красуется запорожская папаха и широченные шаровары, а кроме того Наумов сбрил бороду, отчего стали хорошо заметны его длинные, слегка подкрученные усы. Самообладание покинуло Артемонова, и он, схватив Митрофана за отвороты овчинного полушубка, принялся бить прапорщика об стену ближайшей хаты.
– Сукин ты сын, мужик, ворюга! Какого же черта ты, царский слуга, все это нацепил? Мало того, что мужичье все оказачилось, так и ты, офицер, бороду бреешь?
– Ты бы, Матвей Сергеич, руки не сильно распускал, – холодно заметил Наумов, – Чего мне оказачиваться, если я и так казак. Городовой, из Новгорода – продолжил прапорщик в ответ на недоуменный взгляд Матвея.
– А как же деревня, соседские обиды?..
– Было и это. Когда батюшка мой во время бунта, в пятьдесят шестом году, хорошенько погулял, пришлось нам на севере скрываться. Я-то тогда малой был, но он рассказывает, что довелось ему и самого митрополита, патриарха нынешнего, дубиной угостить на Софийском дворе. А Никон таких шалостей никому не прощает: почитай, всех товарищей батькиных, что с ним шалили, переловили, да на дыбу, а потом по острогам и в Сибирь. Он-то своей очереди ждать не стал, ну мы на Каргопольщину и подались всей семьею. Да черного кобеля разве отмоешь добела: поссорился батя с соседями, да пару дворов и сжег. И я, грешный, ему помогал – не пойдешь же против родителя. Где он сейчас – даже и не знаю, а я вот, видишь, в солдатах оказался. Но только кто казачьей саламаты поел – тому уже обратной дороги нет. Я ведь давно хотел к низовым податься, еще до приступа. Если бы не Яшка – сразу бы к ним сбежал, это он меня все отговаривал…
Артемонов, покачивая головою, оглядел прапорщика с ног до головы, махнул рукой и пошел прочь.
Глава 8
Подойдя к большой добротной хате с соломенной крышей, в которой квартировал атаман Чорный, Матвей с раздражением оттолкнул двоих сторожевых казаков, пытавшихся его задержать, и вошел внутрь, сопровождаемый удивленными взглядами еще дюжины запорожцев, сидевших за картами во дворе под навесом. Атаман, словно не было за стенами его убежища никакой осады, не свистели польские ядра и не блистали татарские сабли, уютно расположился на кушетке, явно добытой в каком-то состоятельном шляхетском доме, а рядом с ним, приобнимая Чорного за плечи, сидела нарядно одетая черноволосая девушка, вероятно, еврейка. Она подавала атаману кусок пирога, который он собирался съесть с ее рук, если бы ему не помешало внезапное появление Артемонова. Перед кушеткой стоял невысокий столик, на котором в изобилии лежала всякая еда – свежие и моченые фрукты, пироги, жареное мясо – и стояли кувшины с горилкой и пивом.
– Какие гости! Рад, Матвей Сергеевич, рад! Проходи да присаживайся, угощайся!
– Я, твое добродие Иван Дмитриевич, не выпивать и не закусывать пришел. А пришел я узнать, отчего, пока мы под ядрами и пулями от татар отбиваемся, твое воинство горилку попивает и в зернь играет. А еще спросить хотел, почему твои лыцари солдат обирают и в казаки переманивают? Знаешь ли, на что это похоже, атаман? На измену. А ты не смотри, что воевода болен – силы измену вывести у нас пока есть.
Собираясь к атаману, Матвей велел Иноземцеву поговорить со всеми солдатскими, драгунскими и рейтарскими офицерами и со стрелецкими головами, и просить их быть готовыми к схватке с казаками, если те решат бунтовать отрыто.
– Да что же ты, капитан, как порох все вспыхиваешь! Сядь, поговорим, обсудим все – глядишь и сменишь ты гнев на милость.
– Да нет уж, атаман, это ты поднимайся, и вели своим воякам на стены в караул идти. Полчаса даю, потом сами выводить их начнем.