Она не уточняет, в чьей юности зажигали живой огонь вместо электрического. По стенам бегут причудливые тени. Рыцарь за окном ругает мокрый снег и сырость.
За столом к нам присоединяется мама. Она чинно пьет чай, прощается и уходит к себе. Потом нас покидает Ба, и мы остаемся вдвоем. Мы говорим всю ночь напролет.
Скоро утро. Снег успокаивается. Ты собираешься уходить. В прихожей наши пальцы встречаются, когда подаю шинель. Впервые за столетия нет переплетения нитей, вспышек. Только твоя теплая рука. Мне радостно и страшно. Сердце бьется как сумасшедшее.
– Я завтра уезжаю. Вернусь в декабре.
– Ты говорила. Я буду ждать. Не забудь, Геля, Новый год встречаем вместе.
Мы не разнимаем рук. Я все еще чувствую твою ладонь, когда картина меняется.
Я дома. Тот же обеденный стол накрыт к чаю. Ночь. За окном кто-то смешал башню Оружейного переулка и Сухареву. Ты сидишь рядом, Ба – напротив. Ее серьги позвякивают при каждом движении головы.
– Геля, ты закрываешься болью, как щитом, и мне никак не поговорить с тобой. Позволь хотя бы во сне достучаться.
Ты шепчешь мне на ухо:
– Выслушай Ядвигу Карловну.
Потом ты целуешь меня в висок и прижимаешься к волосам. Как тогда, в апреле.
Бабушка молчит, смотрит себе на руки. Она поднимает на меня полные боли глаза и говорит:
– Геля, ты спрашивала о дедушке. Звали его Федором. Отец его, Василий, был известным серебряных дел мастером и передал дело сыну. Женился Федор рано. Его первую жену я не знала. Она умерла родами. Твой дед с маленьким Васей остались одни. Тогда же к нему перебралась старшая сестра – вдова с двумя детьми. Она и растила мальчика.
Бабуля недолго молчит, вытирает глаза рукой. Звенят браслеты. Она их поправляет и говорит:
– Это работа Васеньки.
Потом Ба хмурится и продолжает:
– Мальчику было лет пять, когда в город пришла лихоманка. Болели в каждом доме, дети умирали. Тетка Марья меня нашла и привела. Там-то мы впервые и встретились с Федором. Две недели я выхаживала мальчика. Тяжело. Ты же знаешь, целительство – не самая сильная моя сторона. Когда ребенок выздоровел, поняла: не могу уйти, сердцем прикипела к Федору.
Она взмахивает рукой.
– Вот ты все на Эффект свалила бы. А он ничего нового не создает. Если готов человек влюбиться в Сестру, так и случится. Это настоящее чувство. Тебе снился Сергей Петрович, я знаю.
Она кладет на стол пачку старых писем.
– Читай, Геля, это он писал тебе. После смерти родственники обнаружили. Не стала тебе душу рвать. Помнится, тогда ты только начала в себя приходить после смерти нашего Мальчика.
Ты обнимаешь меня и говоришь:
– Читай, родная. Я не ревную.
– Геля, хотя бы пролистай. Мы подождем, – поддерживает бабушка.
Старая пожелтевшая бумага. Буквы выцветшие, почерк у Астахова старомодный. Кое-где мелькают яти и фита.
«Дорогая Илона, здравствуй! Я так давно не писал тебе. Мы перебрались в (неразборчивое название городка). Часто вспоминаю, как мы гуляли по московским бульварам. Ты так любила стихи, что я находил новые, недавно вышедшие. Наверное, я замучил своего приятеля Лубнянского. Помнишь, как мы ходили слушать Блока?»
В другом письме я читаю: «Любимая, я скучаю по тебе и нашей Москве! Никогда здесь не будет того воздуха и красок».
Или: «Я знаю, ты никогда мне не ответишь. Я не жду твоих писем или звонков. Нас разделяет половина мира, но я люблю тебя так же сильно, как тогда».
В конце каждого листа даты: «2 июля 1946 г.», «2 декабря 1932 г.», «7 мая 1944 г.».
Последнее письмо написано за три дня до смерти. Астахову уже шестьдесят девять. У него трое детей и толпа внуков. Он пишет: «Моя любовь к тебе – лучшее, что было в этой жизни».
На лист капают слезы.
Ты говоришь:
– Геля, ты не могла знать.
Спрашиваю:
– А что же я с ними делаю?
– Ты забираешь у них напрасную надежду, – отвечает Ба.
– Каждый любит по-своему: кто-то ярче и короче, кто-то дольше и спокойней, – говоришь ты.
– Никто сам не решает, кого, как и сколько любить. Не в чем себя винить. Ты не могла ответить Сергею Петровичу и честно ему об этом сказала. Он сам сделал выбор, – это уже бабуля.
Чувствую твое тепло. Мне кажется, что на периферии зрения вижу тебя.
– Геля, теперь о важном. Сколько живут люди? – бабушка пристально смотрит мне в глаза.
– Ну, лет семьдесят-восемьдесят. Если повезет.
– А мы?
– Ба, я не знаю.
– Дольше людей. Намного. Совсем сложный вопрос. Сколько мы любим? – она не отводит взгляд.
– Не знаю.
– А я знаю. Того – единственного – мы помним и любим, пока живы. Как я Федора. Как твоя мать своего пана Станислава.
Впервые слышу имя отца. Похоже, бабуля больше мне ничего не скажет сегодня, спрашивать бесполезно.
– Девочка, их не вернуть.
– А как же Орфей и Эвридика? – перебиваю ее.
Бабушка презрительно хмыкает: