Об этом нуменоне, мышлении, следует теперь сказать более точно, что в конечном счете оно должно быть помещено не за, а в самих явлениях как их внутренняя субстанция и душа. Искать его за внешними проявлениями – это еще несовершенная концепция и абстракция, которая может иметь свое (временное) значение, но в конце концов должна быть аннулирована. Внешность как таковая не может быть отдельной; она обязательно должна быть внешностью чего-то, что в ней проявляется; а это что-то, что проявляется во внешности, что есть в себе, есть, как мы видели, именно идея, истинная мысль, которая мыслит себя. И в понятии последнего опять-таки заключается не в том, чтобы оставаться абстрактно замкнутым в себе, а в том, чтобы появиться, выйти из себя в видимость и чер нее вернуться в себя. Ведь мыслящая мысль должна мыслиться не как мертвое, абстрактное тождество, а как живое развитие, точнее, как то, что само себя развивает; поэтому она должна устанавливать различия в себе и отличать себя от себя в частности, сталкиваясь с объектом или объектами и являя себя в них – в этой мгновенной конечности – узнавая свой объект или объекты как установленные ею и тем самым себя в них, возвращаясь к себе.
О том, что такова природа и сущность истинной живой мысли, мы сами можем хотя бы приблизительно судить по нашей появляющейся мысли. Мы осознаем свое мышление только тогда, когда стремимся постичь мысль, лежащую в явлении, которое нам противостоит, но которое только тогда проявляет себя как реальная мысль, только тогда действительно мыслится нами, когда мы признаем его своей собственной мыслью, развивающейся в нашем мышлении. Обычно только мышление, окрепшее и возмужавшее в рультате этой работы над чужими объектами, которые оно постепенно стремилось присвоить, способно погрузиться в себя и быть полностью единым с самим собой в своих мыслях. От человеческого мышления теперь следует абстрагироваться, что ему, как конечной вещи, объект сначала дается извне и что, только содрав, так сказать, темную, отделяющую кору внешности, оно может прийти к мыслям как к своим собственным, к самому себе. Для мысли в себе, для абсолютно свободного, бесконечного, объект, в котором она предстает перед собой, не будет дан извне, но, заданный ею самой, будет врожденно ее собственной мыслью, в которой она б усилий и как бы мгновенно узнает себя, она есть сама. Для истинного, свободного мышления внешняя по отношению к себе видимость и бытие есть лишь сиюминутная и сразу же аннулируемая вещь – как она есть в принципе для всякого мышления, даже для конечного, которое, даже если оно думает о чем-то другом, все равно по существу думает о себе, о своей собственной мысли, в этой другой вещи, только здесь видимость кажется имеющей определенную твердость и постоянство и аннулируется лишь постепенно – и никогда полностью.
ЛИТЕРАТУРА – Marcus Jacob Monrad, Das Ding an sich als Noumenon, Archiv fur systematische Philosophie, Vol. IX, Berlin 1897.
АДОЛЬФ ФИК
Мир как воображение
Господа!
На церемонии основания нашего университета в этом году вы слышали, как ректор, господин ЭДЕЛЬ, в своей речи сетовал на упадок общенаучных и особенно философских исследований.
«В прежние времена, – пишет он, – некоторые из которых еще не исчли из моей памяти, дело обстояло нередко иначе.
«Философские лекции не были блюдны, аудитории великих немецких философов почти всегда были полны, причем не только студентами первого курса, но и многочисленными слушателями всех факультетов, а также образованными людьми зрелого возраста».
«Поэтому я горячо желаю возрождения философских занятий не только в интересах лучшего общего образования, но и для интеллектуального развития и связи столь широко разросшегося круга специальных наук, которому почти угрожает опасность раздробления».
Я хотел бы сделать все возможное, чтобы выполнить это, бусловно, весьма обоснованное пожелание, и поэтому попытаюсь связать физиологическую проблематику с философскими аспектами с помощью нескольких кратких вводных замечаний.
Жалобы на пренебрежение философскими исследованиями звучат и во многих других кругах. Молодых студентов обвиняют в том, что они предаются банальному хлебопашеству, не заботятся о высших, чисто идеальных интересах, заражены якобы материальным чувством настоящего. Я считаю, что мы можем снять с себя этот упрек и возложить вину за пренебрежительное отношение к философии повсеместно, а особенно в научных кругах, исключительно на тот путь развития, который прошла сама эта наука в Германии.
Ведь после того, как в конце прошлого века удивительные труды Канта обратили все взоры на философию, многие таланты более низкого порядка по понятным причинам обратились к литературному творчеству в этой области. Каждый стремился превзойти своего предшественника в смелости и кажущейся глубине рассуждений, пока, наконец, в 1920-1930-е годы в философской литературе не стало преобладать настоящее шарлатанство и пустословие. Это не могло не разочаровать образованную публику. Вслушайтесь, например, в следующие фразы, в которых уважаемый в свое время философ рассуждает на тему, которая должна занимать нас в ближайшем будущем:
«Чувства и теоретические процессы, таким образом, являются
– чувство механической сферы, тяжести, связности и ее изменения, теплоты, ощущения как такового;
– чувства противоположности, конкретной воздушности, а также одинаково реализованной нейтральности конкретной воды и противоположностей растворения конкретной нейтральности – запаха и вкуса;
– чувство идеальности также является удвоенным, поскольку в нем, как в абстрактном отношении к самому себе, конкретное, которого оно не может не иметь, распадается на два бразличных определения
а) чувство идеальности как проявление внешнего для внешнего, – света вообще и более пристально того света, который определяется в конкретной внешности, цвета, и
в) чувство проявления внутренности, которая дает о себе знать как таковая в своем выражении, – звука, – лица и слуха».
«Здесь указывается способ, которым троичность понятийных моментов переходит в дробность по числу; более общая причина, по которой здесь происходит этот переход, заключается в том, что животный организм есть редукция распавшейся неорганической природы в бесконечное единство субъективности, но в то же время и ее развитая тотальность, моменты которой, поскольку она еще природная субъективность, существуют особо.» (1)
Когда в философских аудиториях читались такие высшие глупости, то вполне понятно, что они постепенно пустели и из них уходили особенно те, кто привык к логическому мышлению благодаря занятиям естествознанием.
Не могло не случиться так, что значительная часть образованных людей была таким образом отпугнута от всякого философствования и брошена в объятия грубого материализма. С таким наивным мировоззрением, которое заключается в простом отсутствии философской рефлексии, мыслящий человек не может долго успокоиться. Поэтому в настоящее время мы наблюдаем всеобщее пробуждение потребности в философии, и повсеместно люди справедливо возвращаются к нашему великому духовному герою Канту. Действительно, его «Критика чистого разума», которую я боговорочно объявляю величайшим достижением мыслящего человеческого духа, и сегодня в большей степени удовлетворяет философскую потребность, чем любое произведение, созданное позднее.
Основания кантовской философской позиции также должны стать предметом этих вводных рассуждений. Отношение этого предмета к науке, которую нам предстоит здесь рассматривать, и особенно к той ее части, с которой я намерен начать наш курс на этот раз, самое непосредственное и самое близкое. Можно сказать, что кантовская позиция в философии – это позиция физиологическая. Посмотрим теперь, как мы к ней пришли.
Для непредвзятого человека окружающий материальный мир абсолютно неизменен. Существование ярко светящего, горячего солнца, твердой земли, прохладной воды вне и нависимо от его сознания имеет для него самую неопровержимую определенность. Но не нужно долго размышлять, чтобы заметить, что есть нечто более определенное, а именно существование моего собственного сознания; ведь если бы это было не так, я бы вообще ничего не знал о существовании телесного мира. Достаточно произнести эту фразу, чтобы ее поняли, и сразу становится ясно, что собственное сознание – это единственно правильная и единственно возможная отправная точка философствования. Как замечательно, что потребовались тысячелетия, чтобы прийти к этому пониманию! Именно КАРТИУСсвоим знаменитым «Cogito ergo sum"сделал сознание мыслящего субъекта отправной точкой философии.
Попробуем представить себе собственное сознание в том состоянии, в котором оно, возможно, находилось в момент своего пробуждения. Первым его содержанием, очевидно, могло быть не что иное, как ощущения, причем ощущения разного рода: ощущение света, ощущение чувства, ощущение звука, боли, удовольствияи так далее.
Ощущения приходят, уходят, меняются б нашего участия. Но они же – е д и н с т в е н н о е содержание нашего сознания, которое ведет себя подобным образом и, соответственно, объявляет себя чем-то не созданным самим сознанием, а навязанным ему. Сознание, таким образом, позиционирует внешний объект или внешний предмет, присутствие или, лучше сказать, воздействие которого на субъект вызывает ощущения. Хотя эта деятельность обычно осуществляется б всякого фактического обдумывания, тем не менее ее можно назвать логическим выводом, а способность субъекта осуществлять эту деятельность мы называем» пониманием». Б него мы, очевидно, никогда не пришли бы к предположению о существовании внешнего предметного мира. Ощущения появлялись бы в сознании только как состояния самого субъекта.
Это простое соображение самым неопровержимым образом решает вопрос, на который в разных смыслах отвечают видные мыслители, а именно: заложено ли убеждение в причинной связи изменений в самой природе понимания, является ли, как принято выражаться в философском языке, знание о причинной связи знанием a priori.
Великие английские мыслители LOCKEи HUMEсчитали, что убежденность в наличии универсально необходимой связи между причиной и следствием приобретается лишь постепенно, путем наблюдения за ходом внешних явлений, и это мнение разделяет также известный английский философ ДЖОН СТЮАРТ МИЛЛ, который жив и поныне. Кант же отстаивал априорность причинного закона. Как ни странно, самый простой и убедительный аргумент, заключающийся в только что приведенном соображении, от него ускользнул. Только ШОПЕНГАУЭР и, вслед за ним, но нависимо от него, ХЕЛЬМХОЛЬЦ подчеркнули его.
«Совершенно очевидно, – говорит он, – что мы никогда не можем прийти к идее внешнего мираиз мира наших ощущений иначе, чем путем умозаключения от изменяющихся ощущений к внешним объектам как причинам этих изменений, даже если после формирования идеи внешних объектов мы уже не задумываемся над тем, как мы пришли к этой идее, тем более что умозаключение кажется настолько самоочевидным, что мы даже не осознаем его как новый рультат. Соответственно, мы должны признать и закон причинности, в силу которого мы делаем вывод от следствия к причине, как закон нашего мышления, предшествующий всему опыту».
Хельмхольц также отмечает упомянутое выше мнение английских философов, «что эмпирическое доказательство закона достаточной причины чрвычайно слабо. Ведь число случаев, в которых, как мы полагаем, мы можем полностью доказать причинную связь природных процессов, сравнительно невелико по сравнению с числом случаев, в которых мы еще не в состоянии это сделать.
«Наконец, – говорится далее в цитируемом отрывке, – причинный закон также по существу носит характер чисто логического закона в том смысле, что выводы, вытекающие из него, касаются не реального опыта, а его понимания, и что поэтому он никогда не может быть опровергнут никаким возможным опытом. Ибо если мы где-нибудь потерпим неудачу в применении закона причинности, мы не заключим из этого, что он неверен, а только то, что мы еще не вполне знаем комплекс причин, способствующих данному явлению».
Теперь внешние объекты, которые интеллект в силу закона причинности устанавливает в качестве причин ощущений, он поначалу довольно наивно приписывает качествам самих ощущений. Объект, вызывающий ощущение света или яркости, он называет «ярким», объект, вызывающий, например, определенное вкусовое ощущение, – «сладким». Когда в коже возникает определенный комплекс ощущений, мы говорим о наличии твердого предмета и т. д. Если при определенных обстоятельствах ощущения возникают в различных сенсорных областях одновременно или в определенной закономерности, то мы приписываем их природу одному и тому же объекту как его различные свойства. Например, человек, обладающий определенным комплексом ощущений света, вкуса и чувства, скажет: у меня в руке красное, сладкое, холодное яблоко.
Не нужно много головной боли, чтобы признать, что данные предикаты, такие как сладость, твердость, краснота и т.д., не могут быть предикатами реальных сущностей, что они скорее относятся только к образам восприятия внутри воспринимающего субъекта. Если это не кажется вам очевидным, вспомните, что то же самое яблоко, которое сейчас на вкус преимущественно сладкое, в другой раз кажется более кислым, если перед этим вы съели сахар. Тело, которое иначе называлось бы красным, может показаться бледно-желтоватым, когда глаз утомлен более ярким пурпуром. Одно и то же тело часто кажется теплым на ощупь одной рукой и холодным – другой. Нет необходимости приводить другие примеры. В целом легко заметить, что качества, приписываемые объектам, существенно обусловлены состоянием воспринимающего субъекта, так что совсем не абсурдно предположить, что одни и те же объекты кажутся другому субъекту совершенно иными. Если же качество чувственного восприятия действительно обусловлено природой внешней реальности, то она, во всяком случае, была бы недоступна нашему познанию, поскольку нам дано только взаимодействие другого и нашего чувства, именно ощущения.
Как я уже говорил, легко понять, что качества, о которых мы до сих пор говорили, такие как цвет, вкус и т.п., не могут быть качествами вещей-в-себе. Трудно, однако, полностью осознать, что пространственные и временные отношения и все, что с ними связано, например, движение, жесткость и т.д., не принадлежат вещам нависимо от нашего мышления как такового, а что пространство и время – это лишь самые необходимые и общие формы воображения, обусловленные природой нашего интеллекта. Об этом уже догадывался глубокомысленный Беркли, но одно из великих интеллектуальных деяний Канта состоит в том, что он снабдил доказательство доказательством, ничуть не уступающим математическому.
Первое основание для доказательства содержится уже в том соображении, которое мы поставили во главу угла. Мы видели, что наш интеллект, руководствуясь присущим ему законом причинности, устанавливает объект как причину каждого ощущения. Этот объект в самом этом акте сразу же получает место в пространстве и времени; как идея закона причинности, так и идеи пространства и времени должны уже существовать в нашем интеллекте до опыта, ибо иначе объекты не могли бы быть в нем размещены. Это станет яснее, если вспомнить, что уже при первом ощущении, возникающем в сознании новорожденного или, скорее, нерожденного ребенка, объект, несомненно, помещается в пространство, что, следовательно, идея пространства уже должна присутствовать там, как бы являясь компонентом идеи причинности. Действительно, закон причинности гласит, что никакое изменение не может произойти в одной вещи б существования второй, отдельной от нее вещи, которая действует на нее. Таким образом, в идее причинности уже заложено представление о внешнем, т.е. о пространстве, а поскольку оно, как уже было показано, априорно, то и должно быть таковым. Утверждение, что представление о пространстве априорно, не следует, однако, понимать так, будто только что пробудившееся сознание уже ориентируется в этом пространстве и способно указать каждому представлению его точное место в нем. Только представление о пространстве в целом уже есть, поскольку объект мыслится как внешний.
Вторая причина доказательства, которую особенно подробно раскрывает Кант, заключается в том, что мы познаем свойства пространства и времени a priori, т.е. нависимо от всякого опыта, что было бы невозможно, если бы пространство и время существовали вне нашей способности восприятия. То, что и сегодня находятся серьные мыслители, объявляющие науку о пространстве и времени, т.е. математику, наукой опыта, показывает, насколько трудно избавиться от предубеждения, что пространство и время – это атрибуты вещей самих по себе.
Опять же ДЖОН СТЮАРТ МИЛЛ в своей системе дедуктивной и индуктивной логики, которая по праву стала столь известной, пытается доказать, что аксиомы геометрии являются эмпирическими посылками. Но если внимательнее присмотреться к его доводам, то можно обнаружить в них даже скрытую уступку в том, что концепция пространства все-таки априорна. В пятом параграфе пятой главы он говорит:
«Основа геометрии, таким образом, опиралась бы на непосредственный опыт, даже если бы опыты (которые в данном случае сводятся к внимательному наблюдению) проводились только с тем, что мы называем нашими представлениями, т.е. с фигурами в нашем уме и с внешними объектами. Во всех системах экспериментов мы берем некоторые объекты для того, чтобы они служили представителями всех тех, которые на них похожи; и в данном случае условия, позволяющие реальному объекту представлять свой класс, полностью (!) выполняются объектом, существующим только в нашем воображении. Не отрицая, таким образом, возможности того, что мы можем верить, просто думая о двух прямых линиях и не видя их, что они не могут заключать в себе пространство, я утверждаю, что мы верим в эту истину не просто на основании нашего воображаемого видения, но потому, что мы знаем, что воображаемые линии выглядят точно так же, как реальные, и что мы можем выводить из них реальные линии с такой же уверенностью, как из одной реальной линии – другую реальную линию».
Разве не все признается в этих словах? В самом деле, самый откровенный материалист, который в простоте своей принимает наши представления за верные образы вещей, никогда не станет утверждать о фактически эмпирическом представлении, что оно полностью охватывает свой объективный предмет, так что, не допустив далее действия предмета на органы чувств, никогда нельзя отделаться от простого представления, которое так или иначе имеет фактически эмпирическое, т.е. данное чер ощущения, содержание, даже если бы это было представление о простейшей капле воды. Более точное исследование с помощью органов чувств всегда научит нас чему-то новому и еще раз новому, чего мы никогда не могли бы вывести из ранее полученного представления. Совсем иначе, как признает Милль в процитированных предложениях, обстоит дело с представлениями о пространственных образованиях как таковых. Они готовы и ждут в нашем сознании, и прикосновение, взгляд или слух на соответствующий материальный объект не могут научить нас ничему о пространственных отношениях, что мы не могли бы вывести из идеи в любом случае.
Думаю, отсюда ясно, что наши знания о свойствах пространства и ограниченности его частей не являются эмпирически приобретенными, что они скорее основаны на изначальной природе нашего интеллекта. Конечно, это не означает, что опыт не играет никакой роли в развитии осознанного знания о свойствах пространства. Опыт, т.е. прежде всего изменяющиеся ощущения, дает возможность и заставляет сознание испытывать потребность прояснить то, что как бы дремлет в нем.
Наконец, весомый аргумент можно выразить в нескольких словах. Все объекты мира можно помыслить, кроме пространства и времени. Отсюда ясно, что они не соответствуют вещам, отличным от нас, ибо то, что я совершенно не могу помыслить, должно принадлежать самому мыслящему субъекту.
Как только человек ясно понял, что пространство и время – это только необходимые формы, под которыми вещи могут предстать в качестве объектов для нашего восприятия, становится ясно, что и все остальные предикаты, которые мы приписываем вещам и их отношениям, такие как расстояние, сила, инерция, масса, движение, также субъективно обусловлены природой нашего понимания, поскольку формы восприятия пространства и времени лежат в основе всех этих предикатов.
Мне кажется, что к этому же пониманию можно прийти и другим путем, возможно, даже более практичным, поскольку он не требует отказа от укоренившихся заблуждений на первом этапе. Действительно, если встать на наивную точку зрения материализма, принимающего за чистую монету, так сказать, мир чувств, построенный рассудком, то, приближаясь к этому миру чувств с помощью рассудка, мы расчленяем его, как это делает естествознание. Физика вскоре учит нас, например, что цвета не так уж серьны, что тело оказывается окрашенным в тот или иной цвет в зависимости от того, лучше ли оно отражает тот или иной вид колебаний тонкой среды. Та же наука показывает нам, что непроницаемость обусловлена силами отталкивания, что теплота обусловлена небольшими, очень быстрыми движениями мельчайших частиц друг относительно друга. Химия показывает даже, что самое однородное тело состоит из бесчисленного множества разнородных частей, которые под действием сил поддерживаются в равновесии в определенных положениях. Если довести естествознание до последних следствий, то материя на наших глазах распыляется на атомы, т.е. на абсолютно нерастяжимые эффективные точки, рассеянные в пространстве, которые своим движением и взаимным влиянием друг на друга порождают все явления.
Воздействие атомовдруг на друга или их силы – это абсолютно только силы движения, притяжения или отталкивания, т.е. два атома имеют тенденцию либо приближаться друг к другу, либо удаляться друг от друга. Этим вся сущность атома полностью исчерпывается. Атом, в сущности, есть не что иное, как система бесконечно многих направлений, которые, подобно направлениям пучка лучей, пересекаются в одной точке, и действие двух таких систем имеет только один геометрический смысл, а именно: общая точка пересечения одной системы стремится приблизиться или удалиться от точки пересечения другой.
Но нет ли в точке пересечения чего-то особенного? Ведь именно в ней, согласно общепринятым представлениям, находится сам атом. Правильнее, конечно, было бы рассматривать всю систему направлений сил как атом и, следовательно, думать, что он присутствует вде в пространстве. В самом деле, не следует ли сказать, что некоторый атом Солнца присутствует и здесь, на Земле, поскольку здесь он оказывает притягивающее действие, направленное к Солнцу.
На вопрос, нет ли в общей средней точке направлений сил атома, в центре притяжения или отталкивания, чего-то иного, чем простая геометрия, некоторые, вероятно, ответят, что здесь находится масса атома. Но если присмотреться к понятию массы, то оно тоже сразу же растворяется в чисто геометрических соотношениях. Одному из двух центров сил мы приписываем во столько раз большую массу, чем другому, во сколько раз меньше скорость, возникающая в нем при взаимном действии, чем в другом. Например, мы приписываем Солнцу в 319 000 раз большую массу, чем Земле, потому что в рультате взаимного притяжения этих двух центров действия Солнце за одну секунду приобретает в 319 000 раз меньшую скорость, чем Земля. То, что справедливо для общей массы крупнейших атомных комплексов, естественно, справедливо и для массы отдельного атома.
Таким образом, если проследить путь естествознания с материалистической точки зрения до его конечного рультата, то мы увидим, как столь массивный на первый взгляд материальный мир превращается в систему абсолютно чистых геометрических линий, меняющих в течение времени свое взаимное расположение по нерушимым законам. Не остается ничего качественного, что имело бы самостоятельное значение. Каждая из них имеет смысл только по отношению к другой, в последнюю очередь к воспринимающему субъекту. Фактически все оставшиеся определения – это лишь взаимные расстояния точек, изменяющиеся по закону, так как определение силы и массы равносильно определению скорости изменения этих самых расстояний.
Очевидно, что распознанный таким образом материальный мир уже нельзя принимать за то, за что он принимался вначале, а именно за верный образ совместного существования реальных сущностей, которые продолжают существовать именно так, даже когда прекращается сознание, в котором этот образ рассматривается. Таким образом, досмотренный до дна, материальный мир предстает перед нами таким, каков он есть на самом деле, – как паутина нашего собственного интеллекта, закрученная в свои особые формы причинности, пространства и времени.
Конечный рультат наших наблюдений с двух сторон, а именно, что весь материальный мир есть не что иное, как наше воображение, никогда не был выражен более ясно и ярко, чем Хельмгольцем во введении к третьему разделу его «Физиологической оптики». Он сказал: «Наши представления и идеи – это эффекты, которые оказывают на нашу нервную систему и наше сознание увиденные и представленные объекты. Всякий эффект, по самой своей природе, обязательно зависит как от природы агента, так и от того, на что он действует. Требовать идею, которая воспроизводила бы неизменную природу воображаемого и, следовательно, была бы истинной в абсолютном смысле, означало бы требовать эффекта, который был бы совершенно нависим от природы объекта воздействия, что было бы явным противоречием. Таковы, стало быть, наши человеческие представления и таковы будут все представления разумного существа, которые мы можем себе представить, – образы предметов, природа которых существенно зависит от природы воображающего сознания и обусловливается его особенностями.
«Я думаю поэтому, что вообще не может иметь никакого смысла говорить о какой-либо иной истине наших представлений, кроме практической. Наши представления о вещах могут быть не чем иным, как символами, естественно данными знаками для вещей, которыми мы учимся пользоваться для регулирования наших движений и действий. Когда мы научимся правильно читать эти символы, мы сможем с их помощью организовать свои действия так, чтобы они имели желаемый успех, т.е. чтобы возникали ожидаемые новые ощущения. Другое сравнение между идеями и вещами не только не существует в реальности – с этим согласны все школы, – но и вообще не мыслимо и не имеет смысла. Именно последнее обстоятельство важно и необходимо осознать, чтобы выбраться из лабиринта противоречивых мнений. Спрашивать, является ли представление о столе, его форме, прочности, цвете, весе и т. д. истинным само по себе, вне связи с практическим использованием этого представления, и совпадает ли оно с реальной вещью, или же оно ложно и основано на обмане, имеет столько же смысла, сколько спрашивать, является ли тот или иной тон красным, желтым или синим. Воображение и воображаемое, очевидно, принадлежат к двум совершенно разным мирам, которые допускают не больше сравнений друг с другом, чем цвета и звуки или буквы книги со звуком слова, которое они обозначают».