И, наконец, Джаред. Любовь к нему была особенным чувством, каплей света в неотступно преследующем Дориана мраке, нитью, способной вывести его из лабиринта всех его страданий. Если когда-нибудь возможно было воздвигнуть человеку в своем сознании пьедестал столь высокий, что он, этот человек, превращался в смысл жизни, и вся душевая сила начинала уходить лишь на благо ему, то Дориану это удалось. И расставаться с младшим братом и ставить на его место новый неодушевленный фетиш было равносильно смерти. Бесполезно было надеяться Дориану на то, что рассудок его не помутиться от этой утраты. Безумие свое он смог принять только и только тогда, когда надежда вернуться домой полностью себя исчерпала.
Унылой задумчивости поддался и Джонатан. Пусть в голове его и не бродили осколки воспоминаний столь яркие, но все же кое-что проскользнуло и в его холодном сознании. Видения те были, однако, лишь серым туманом в мозгу, постепенно открывающим картины, лишенные всяких чувств и вызванные не ими. Стряхнув с себя дымку былой грусти, Джонатан выпрямился во весь рост и поглядел на своего спутника, дожидаясь, пока тот очнется от раздумий.
– Вам направо? – спросил Дориан, наконец ощутив на себе его взгляд.
Джонатан кивнул, но лишь из вежливости, не желая оставлять без зонта своего спутника. Они сошли со ступеней, и туман сомкнулся над их головами, и в призрачной тени улиц, он двинулись в сторону дома художника.
4
12 октября 1849
Из всех чувств, доступных человеку, из всего, что имеет власть породить дружбу, Дориан и Джонатан избрали самое несовершенное орудие – безразличие. Впрочем, они – люди равнодушные и холодные – вряд ли смогли бы найти иные точки соприкосновения. Так или иначе, они быстро стали предпочитать кому бы то ни было общество друг друга.
Не желая погружаться в мысли о будущем, они еще меньше желали думать о прошлом: едва ли воспоминания о жизни, что оставила их за чертой смерти, соединившей их, были из тех, к которым стоило возвращаться. В давно минувших днях они не могли отыскать лекарство от бесконечно туманного настоящего. Они ощущали, как нити судьбы сшивают воедино их жизни, но ожидать от грядущего света было бы ошибкой. Они закрывали глаза, и видели свое прошлое, но никогда не решались заговорить о нем. Будущее, оставаясь в тени, пугало их еще сильнее.
– Дружба, начавшаяся со смерти, смертью и заканчивается. – произнес художник, едва Джонатан переступил порог его комнаты.
– Я возвращался с похорон и решил, что неплохо было бы с тобой увидеться. – сделав вид, что не расслышал предыдущей фразы Дориана, Джонатан вошел внутрь и затворил за собой дверь. – Рад, что с последней нашей встречи ты ничуть не изменился. – все же добавил он, пересекая комнату.
– Как все прошло? – Дориан обернулся, предлагая другу вина.
– После всех разбирательств, я могу вздохнуть спокойно, наконец. – Джонатан снял пальто и принял из рук Дориана бокал вина. Сделав глоток и ощутив в горле мягкий полусладкий ожог, он отставил бокал в сторону и заглянул Дориану в глаза.
– Мне хотелось бы знать, что ты имел в виду. – произнес он тихо, и взгляд его сделался совершенно невыносимым для художника. Дориан потер руки, прикасаясь к едва заметному шраму.
– Я не знаю. – вздохнул он, и боль свела его мышцы. – Это сиюминутное предчувствие вспыхнуло, оставив след внутри меня, и тут же пропало.
– Не доверяй предчувствиям, Дориан. Большего обмана и быть не может. – Джонатан в несколько шагов пересек тесную комнатку, рассматривая незаконченные картины на мольбертах. – Ты просто гений. – заключил он, но Дориан едва ли расслышал его слова. Он застыл, опустив голову, и мир исчез для него на мгновение. Его ребра сдавило предчувствием, от которого он не в силах был избавиться.
– Мне кажется отчего-то, что душа моя пронзена насквозь. – Дориан сбросил с себя оцепенение и сделал еще один глоток. – Она разбита на части, и я разрываюсь, не в силах понять, который из этих осколков мне выбрать и поместить в свое сердце. – Джонатан различил на его лице отчаяние, какого еще не видел.
– Я хотел бы помочь тебе, но боюсь, я не имею понятия, как это сделать.
– Я встал на опасный путь, и мой рассудок – я чувствую это, – мой рассудок больше мне не принадлежит.
– Дориан перегнулся через подоконник, всматриваясь в туманную пустоту улиц.
– Так сойди с этого пути. Ищи другую тропу. – Джонатан положил руку на его плечо и заставил отойти от окна. Затворив окно и задернув занавески, он различил смутный силуэт, отразившийся в стеклах.
– Я бы боролся, Джонатан, – Дориан прошелся по комнате, нервно сжимая и разжимая кулаки, – я бы боролся, чтобы сохранить то, что мне дорого, но разве мне дорого хоть что-нибудь? Ничто не имеет цену, когда ты так одинок. И ты, Джонатан, – Дориан встал напротив друга, – знай, если я совершу нечто ужасное, это будет означать, что я осознанно выбрал неверный путь. И тогда тебе придется меня оставить.
– Конечно. – Джонатан опустился на стул, выжидающе наблюдая за движениями художника. – Что-то еще? – спросил он, замечая, что мысль его друга была не закончена.
– Я доверяю тебе, Джонатан. – произнес Дориан, наконец, и это далось ему с большим трудом. – Но не оттого ли, что мне все-равно, кому доверять? – Он поднял на него глаза. Темные, прозрачные, они горели так, словно внутри его зрачков разверзлась огненная бездна. Бездонная пропасть мира его протянулась черной трещиной в его глазах, отражающих свет миллиардами звезд, сверкающих неземными огнями, подобными свечам, зажженным на алтаре.
Джонатан покачал головой, не находя ответа, и Дориан встал у окна, молча всматриваясь в затянутую сумерками каменную стену дома напротив. Единственное окно, слабо освещенное, чуть мерцающее за пеленой вечернего полумрака, притягивало к себе его взгляд. И он забыл о существовании мира, завороженно всматриваясь в трепещущую светом глубину, и осколки души по очереди примеряло его сердце, пока один из них не погрузился в него сквозь силу, наполняя кровь холодом и тьмой.
5
16 октября 1849
Середина октября принесла с собой необычайные для Эдинбурга заморозки и непогоду. Одни холодные беспросветные дни сменялись другими такими же; солнце появлялось редко, и тучи словно застыли на небосклоне неподвижной нефритовой плитой. Холода эти и ненастья были столь необыкновенны, что казались навеянными сверхъестественными и всемогущими силами. Никогда еще осень не навевала столь безумную тревогу и печаль столь всепоглощающую и черную.
Любое неутолимое жизнелюбие настигала порча горькой печали, и человек увядал, что нежный цветок на снегу. Всех и каждого изъедал ледяной огонь безумия и отчаяния, взявшегося из ниоткуда и леденящим своим кипятком затопившим души, разогревшим язвы. Существование превратилось во всепожирающую лихорадку, и каждая человеческая мысль, казалось, была отравлена невероятным по своей силе желанием скорейшей смерти, и едва ли не каждый готов был принять ее, какой бы мучительной она ни была.
Странная энергия витала в воздухе, и люди, особенно наиболее чуткие, с ужасом ощущали прикосновение ее к своему сознанию, ощущали то, как их затягивают в непознаваемые пучины скользкие руки вершащей правосудие смерти. Мир словно бы вычищали от любого проявления чрезмерной силы или же готовили к великому его падению, грандиозному концу. Когда разум человека остывал, когда тело его засыпало, душа видела во снах восстающие со дна тела набравшихся силы демонов земли и руки их, простертые к небу, к богам космоса, к далеким мирам, холодным и обитым железом. Страх и благоговение пробирали человека до костей, и он просыпался в холодном поту и более не желал погружаться в сон, таящий в глубине своей истины столь непостижимо жуткие, что разум отказывался их принимать.
Промозглым вечером того дня Джина сидела на крыльце пансиона и слушала как устроившийся неподалеку уличный музыкант перебирал струны гитары, извлекая из них прекрасные тонкие звуки, окутывающие ее голову подобно туманному облаку. Она наблюдала за тем, как пальцы его перемещаются по грифу, и он, прикрыв веки, тонет в создаваемой им мелодии. Мир удалялся, уступая место мягкой и звонкой музыке, врывающейся в сознание и пробуждающей воспоминания, к которым, быть может, возвращаться хотелось меньше всего, но которые, с тем вместе, были последней надеждой во тьме, что пришла на замену холодному свету.
Джина вспоминала иные песни, из тех, что создавались в ее далеком и закованном во льды мире, где среди заснеженной пустыни возвышались горы, окружавшие первейшее королевство системы, воздвигнутое из железа и камня, белоснежное зимой и бесконечно благоухающее в летнюю пору, когда снега таяли, обнажая плодородные покровы земли, и леса шумели, поддаваясь волнам прохладного ветра. В осенних туманах, когда опускались на покровы листвы первые хлопья снега, в весеннем прозрачном воздухе, когда капли влаги застывали в сумерках и продолжали свой бег с восходом солнца, в нежной зелени короткого лета и вечном полумраке морозной зимы – везде, стоило лишь закрыть глаза, – Джина ощущала мелодию далекой и светлой древности, и аромат ее, сохранившийся в ее легких, и вкус прохладного воздуха, воскресающий на кончике языка.
Она была живой тогда. До тех пор, пока тьма не разорвала пятно света в ее памяти, до тех пор, пока все, что она любила не растворилось в глубинах, из которых нет возврата, там, где открывается путь в Бездну. И единственная одинокая искра надежды – последняя башня – осталась пылать у северного края разверзшейся пропасти.
Джина открыла глаза. Капли дождя застывали на ее лице и губах, и воспоминания о землях в тени далеких звезд не оставляли ее, врываясь в сердце бесконечным болезненным потоком. Она ощутила, как ее голову со всех сторон словно сдавила тяжелая маска, но, прикоснувшись к своему лицу, она различила лишь тепло гладкой кожи под своими пальцами.
Воспоминания стали ее кошмаром. Едва ощутив звук или аромат, напоминавший ей о прошлом, картины прекрасные и ужасающие попеременно восставали перед ее глазами, погружая ее в мир утраченного света и мир, где ее сердцем стала руководить тьма.
Она с горечью привыкала к жизни на грани времени для нее такого же точно чужого, как и тысячелетия назад, когда только обрела она новый дом на Земле, когда тоска по истинному дому была еще так велика, что даже первый для нее восход солнца на этой планете был всего лишь печальным предзнаменованием вечного ее заточения вдали от любимых ею звезд под звездами чужими. И часто глядела она вверх и различала в отдалении, в полупустом и темном небе холодные огни родных планет.
Поджав под себя ноги, Джина дунула в ладони горячим воздухом и подняла глаза кверху, туда, где едва мерцало теплым светом окно Дориана. Как она и ожидала, художник наблюдал за ней. Она откинула капюшон, чтобы он мог ясно различить черты ее бледного лица.
Поднявшись на ноги, она проскользнула в темноту дверного проема, оставляя позади промозглый октябрьский день и запираясь в комнате на чердаке, в той, чье единственное окно глядело прямо на окна Дориана, и попасть откуда к нему можно было перепрыгнув с одного подоконника на другой.
Она встала у окна, различая в отражении стекла собственный силуэт и силуэт Дориана, вырисовывающийся тенью на фоне едва освещенного проема. Джина отворила окно, впуская в комнату морозный воздух, нитями прошедший сквозь мягкие пряди ее волос, и Дориан сделал то же самое, встречаясь с ней лицом к лицу. Стоило им протянуть друг к другу руки, и они наверняка смогли бы соприкоснуться кончиками пальцев.
Бледное лицо Дориана выражало испуг. Он дрожал от пронзительного холода, ворвавшегося под его одежду, и неотрывно следил за Джиной, за неподвижностью ее лица и холодным сиянием глаз.
– Я не ждал тебя, Джина. – произнес он почти шепотом. Он сжал руку, которую та ему поранила, и ощутил легкую отупляющую боль.
– Зато я ждала тебя. – произнесла она тихо, и ветер вскружил ее легкие волосы. – Мне нужно то, что есть в тебе. – она стояла неподвижно, и глаза ее изучали лицо художника так, словно где-то в глубине его зрачков скрывались ответы на все ее вопросы.
– Я понимаю, чего ты от меня ждешь. – голос Дориана стал тверже, но спустя мгновение дрожь вернулась к нему, обращая мягкий и плавный его тон в трепещущий на губах шепот. – Я знаю, что должен решиться.
– Это выход из клетки, Дориан.
– Разве я не свободен? – он склонил голову так, чтобы не встречаться с ее глазами, но ощущал ее неотрывный взгляд на себе.
– Из всех существующих граней свободы я предлагаю тебе наилучшую.
– Почему мне? Чем я обязан быть избранным?
– Неужели ты не чувствуешь сам? Открой глаза, Дориан. Проснись. Начни видеть.
– Это меня уничтожит, не так ли? – Дориан ощутил, как горло его сдавливает боль.
– Боюсь, мне это неизвестно. Но, что бы не ожидало тебя впереди, ты ведь уже решился.
– Решился. – эхом повторил Дориан, встречаясь взглядом с Джиной. – Внутри меня осколки. – добавил он шепотом.