Одну из таких усадеб занимал и «собинный друг» царя Алексея Михайловича – Артамон Сергеевич Матвеев.
Несмотря на то что все усадьбы сановных и важных людей того времени устраивались по возможности роскошно, тем не менее покои боярина Артамона Сергеевича возбуждали удивление, даже зависть, многих допущенных даже на Верх[35 - В е р х – царский дворец.] бояр.
Покои Матвеева отличались от других столько же роскошью, сколько и удобствами, заимствованными им от иноземцев, чего не вводили в свой обиход другие бояре, приверженцы старины. Потолок его большой горницы, где принимались гости и где у боярина не раз бывал запросто и сам Тишайший царь, были расписаны «зодиями» (знаками зодиака). Правда, если всмотреться внимательнее в эти рисунки, можно было видеть, что у Овна рога были закручены чересчур фантастически, что Дева чрезвычайно смахивала на какую-нибудь толстую Амалию из Немецкой слободы, что сосуд Водолея имел такие ручки, за которые его едва ли было удобно держать, что Рыбы были очень похожи на щук из Москвы-реки, а плечи коромысла Весов были едва ли равны, – но тогдашним московским людям это не бросалось в глаза, и они в один голос хвалили художника-немца, так хитро изобразившего эти небесные чудеса.
Посредине же «зодиев» помещалась вся планетная система с золотым солнцем, испускающим золотые лучи, а вокруг плыли планеты, изображенные в виде тех богов, имена которых эти планеты носили.
Стены покоев, не занятые окнами, были также разрисованы, причем одна стена была заполнена изображениями фантастических зверей и птиц, вроде «грифа», «единорога», «сирин-птицы» и других, а другая, противоположная ей, посвящена была библейским сценам: изгнанию Адама и Евы из рая, столпотворению вавилонскому, принесению в жертву Авраамом Исаака, продаже Иосифа братьями в плен, премудрому Соломону с царицей Савской, сидящей у его ног, единоборству Давида с Голиафом и другим.
Вдоль стен стояли не лавки, а стулья с высокими резными спинками, с мягкими сиденьями, обтянутыми красным бархатом, с блестящими гвоздиками и небольшими золотыми кисточками. Большой стол был покрыт дорогой тяжелой бархатной скатертью с большими кистями по углам. Кроме него, по углам стояло несколько маленьких, с различными вещами на них. Так, на одном стояли заморские часы, в виде башни, вверху которой находился циферблат. Когда часы начинали бить полдень, то дверки башни отворялись и оттуда выходило четверо воинов в блестящем вооружении; за ними выходило двенадцать апостолов, за которыми следовали также воины; вся эта процессия останавливалась, поворачивалась лицом к зрителям, и в это время невидимая музыка начинала предивно играть какую-то пьесу; по окончании ее все фигурки опять поворачивались и скрывались в башенке.
По стенам были ввинчены бронзовые бра венецианского изготовления с толстыми восковыми свечами разных цветов, обвитыми золотыми и серебряными нитями.
В одном углу стоял шахматный столик с квадратами из венецианской мозаики и с находившимися в коробочке шахматами из слоновой кости с золотыми и серебряными отличиями для обеих сторон.
Не хуже были убраны и другие комнаты Артамона Сергеевича. Особенно выделялась его «собинная комнатка», отвечавшая теперешнему понятию о кабинете. Там вдоль одной стены стоял шкаф из дубового дерева с резными барельефами Солона, как представителя государственного ума, и Сократа, представителя мудрости, Минервы, с совой у ее ног, и тому подобное. Шкаф был полон книг русских, латинских, немецких, французских, итальянских и английских.
– Обасурманился Артамошка, обасурманился! Бога не боится, душу черту продал! Вот будет на том свете кипеть в смоле горючей, так вспомнит про все свои «зодии» да «ворганы», – говорили его недруги и завидующие ему, а все-таки заходили к нему, чтобы посмотреть на заморские диковинки, послушать рассказы иностранцев, которые никогда не переводились в его доме, поиграть в шахматы.
А то и так просто заходили, чтобы «милостивец Артамон Сергеевич» не забыл их лицо; может быть, это когда-нибудь и пригодится: ведь Матвеев – уж какой сильный человек! У него вон и царь запросто бывает.
Вот и теперь Тишайший сидел в парадной горнице матвеевского дома и только что отодвинул от себя столик, за которым играл в шахматы со своим «собинным другом».
– Ха-ха-ха!.. – добродушно смеялся царь, потряхивая всем своим дородным телом. – Попался, Сергеич, попался!.. И ты потерпел поражение!
Матвеев, старик с седой бородой и умным лицом, продолжал сидеть и смотреть на доску, где в беспорядке сбились шахматные фигуры, и доискивался причины, почему царь нанес ему поражение.
– Я доволен, весьма доволен! – повторил Тишайший, потирая руки. – Не все же тебе у меня выигрывать, – в кои веки и мне Господь помог победу и одоление на тебя иметь. Чего смотришь? Али свою ошибку выискиваешь? Ну, так вот я тебе ее покажу. – Царь опять пододвинулся к доске. – Ну, вот смотри! – И он расставил снова в порядок шахматы. – Вот если бы ты пошел этим конем, а не ферязью, то мне с моей турой некуда было бы деваться. Я заперт. Ладно. Тогда я своего слона должен был бы вот куда поставить, а королеву сюда. Стрельцами ты меня сгрудил бы – и мне крышка. Верно?
– Верно, государь, верно, – ответил Матвеев.
– И как на тебя, Сергеич, такая поруха нашла – не пойму. Все ты меня одолевал, никогда спуска не давал, а тут и опростоволосился.
– Что же, государь-надежа, и конь о четырех копытах, а спотыкается ведь.
– Это ты верное слово молвил, что спотыкается, – ответил Тишайший. – А с тобою я люблю играть, Сергеич: ты не то, что вон другие бояре, которые все норовят проиграть мне. Нехорошо это. А ты сколько раз обыграешь меня, прежде чем сам впросак попадешься.
Матвеев ничего не ответил на это, так как не в его характере было, пользуясь минутой, делать какой-нибудь вред кому-либо, даже своему злейшему врагу.
Тишайший потянулся в своем мягком кресле и вдруг, охнув, схватился за поясницу.
– Что с тобою, государь? – тревожно спросил Матвеев.
– В поясницу что-то кольнуло, продуло, знать. Вчера забрался я на дворцовую вышку, чтобы полюбоваться Москвой, так там, должно быть, и продуло.
– За лекарем спосылал бы, государь, – за Розенбургом, Энгельгардом или Блюментростом. Осмотрели бы они тебя и какого-либо медикаменту дали, – сказал Матвеев.
– Подожду малость, авось само собой пройдет.
– Ой, смотри, надежа-царь, не запускай хворобы: не было бы чего худого. Вспомни-ка твоего родителя, царя Михаила Федоровича! Запустил он сначала свою болезнь, после за дохтурами спосылал, а ничего не вышло – поздно уже было.
При упоминании о своем родителе царь набожно перекрестился на бывшую в переднем углу божницу и произнес:
– Царство небесное!.. Кабы не та хворость, так доселе родитель жив был бы. А что у него, Сергеич, за болезнь была?
– Почками страдал, государь.
– Ну а что у тебя есть по Аптекарскому приказу? – спросил затем царь.
– Али, государь, хочешь делом позаняться? – спросил Матвеев, всегда довольный, когда Тишайший изъявлял желание работать.
– С тобою, Сергеич, и работа не работа, а одна приятность, – с ласковой улыбкой глядя на своего любимца, ответил царь.
– Ну, ин ладно, я спосылаю сейчас в Аптекарский приказ за бумагами, – сказал Матвеев, – да заодно и твоего любимого меда – малинового – прикажу принести.
Матвеев вышел – и через несколько минут принесли мед, а за ним вскоре и дела из Аптекарского приказа.
– Вот, государь, – сказал Матвеев, вынимая из короба одну бумагу, – челобитная дохтура Келлермана. Едет он обратно к себе на родину и просит тебя, государь, чтобы дал ты ему грамоту о его службишке тебе, дабы «перед братьями своими одному оскорбленному и в позоре не быть, а без получения сей государевой грамоты ему в иных землях объявиться бесчестно».
– Что же, Сергеич, стоит того этот дохтур?
– Стоит, государь: дохтур зело изрядный и в своем искусстве полезный.
– Ну, что же, прикажи выдать. Только возьми с него обещание, чтобы он у себя на родине общения с нами не прерывал и по закупке различных лекарственных снадобий нам помогал.
– Слушаю, государь, – сказал Матвеев. Он порылся еще в бумагах и, вынув какую-то грамоту, подал ее царю, говоря: – А это, государь, вельми пакостное дело – такое, что мне, ведающему Аптекарским приказом, и говорить-то о нем было бы зазорно. Чего доброго, еще скажешь, что я всегда за дохтуров и лекарей заступаюсь, а тут один так провинился, что не знаю, как тебе и доложить.
– Ну, ну, докладывай, – поощрительно сказал царь. – Не все хорошие дела царю знать, а надо ведать, что и дурное в его царстве деется.
– Это про аглицкого дохтура Роланта, государь. Ведет он себя не по достоинству. В рост деньги дает. Ну, да это бы полбеды. А то он у одного немчика, Витгефта Емилия, взял под заклад кубки золотые да и утаил их.
– Сыск чинили? – строго спросил царь.
– Чинили, надежа-царь. Витгефт прав: кубки его. А Ролант в приказе всячески поносил Витгефта и однова даже в приказе грозился убить его. Как повелишь, государь?
Царь призадумался. С одной стороны, он любил иноземцев, от которых видел пользу для своего царства; с другой же – такое вопиющее дело нельзя было оставить без последствий.
– А что, Сергеич, прежде бывали какие похожие дела с дохтурами? – спросил он.
– Бывали, государь, – ответил Матвеев. – При твоем покойном батюшке был уволен со службы дохтур Квирин фон Бромберг за многие проступки. Он бил челом, дабы было дозволено ему все три чина иметь: дохтура, лекаря и аптекаря, потому-де, что ученая степень «дохтура медицины» не имеет никакого значения, ибо ведущий врач имеет в себе все медицинские знания. Да говорил он еще, что-де только простые люди уважают дохтурское звание и что все европейские профессора, кои торгуют этой степенью, над ним смеются. И еще поставил тот Бромберг в самом окне своего дома шкилет человеческий на соблазн в подлом народе. И еще уволен был со службы царской дохтур Валентин Бильс, тоже за многие проступки, а через четыре года после того был уволен дохтур Рейнгард Пау, который хотя и был не однажды посылаем для лечения разных именитых лиц, но ни одного не вылечил.
– За дело, – произнес царь. – Коли берешься за что, так сначала изучи свое дело. Ну, что же, и Роланта вышли вон из нашего царства, а спервоначалу, пока все дело не выяснится, ты его в тюрьму посади.
– Слушаю, государь. А вот это – челобитье воеводы Прозоровского. Пишет он, что у него «ратных людей в полках лечить некому, лекарей нет и многие ратные люди от ран помирают». Надобно еще спосылать лекаря с походной аптекой и в рать, что идет к Перми Великой, и в рать, что калмыцкий поход правит.
– Выбери, если здесь не нужны, и отправь. Да поискуснее кои: потому ратного человека беречь надобно, – положил решение царь. – А что, Сергеич, не устал ты править Аптекарским приказом?
– Твоя на то воля, государь, и твоя служба, – слегка наклоняя голову, произнес Матвеев. – Да, кроме того, по душе мне всякое такое дело, где надо с иноземцами сноситься, потому от них многому нашему царству надо научиться. Хотя бы вот взять лечебное дело. Ты погляди, государь, как оно у немцев стоит. Там дохтура, и лекари, и аптекари, допрежь чем иметь право лечить людей, науки врачебные в высоких школах изучают, потом их проверке подвергают, а уж после того дают грамоту, где волен он лечить людей во славу Божию. И лечат те дохтура настоящими лекарствами, кои пользу человеку приносят. А у нас кто лечит? Старые старухи, да ворожцы, да обманщики разные. А чем лечат? Наговорами, с уголька опрыснут, ладаном покурят, да еще что-нибудь в таком же роде. Вот и все их лечение. Вот теперь у нас на Москве немало иноземных дохтуров и лекарей есть и тебя, и твоих ближних бояр лечат. Ну а простой народ? Да по-прежнему у него те же ворожцы да знахари. Ну и мрет он у нас. Скажу тебе, надежа-царь, что я только тогда успокоюсь, когда не только ты и твои ближние люди будут лечиться у дохтуров, а и простой народ.