– Клара, – спросила вдруг Беатрис, – почему ты ушла с факультета? Ты сама не хотела или пришлось?
– И то, и другое. В основном – первое.
– Как жаль. А почему ты не хотела изучать медицину? Я думаю, это очень хорошее занятие.
– Да, платят ничего, – согласилась Клер, выливая остаток пива в свой стакан. – Если иметь собственную практику, я хочу сказать.
– Ты не поняла… Я говорила не о заработке. Моральное удовлетворение, понимаешь? Что-то, за что зацепиться, ради чего жить… Мне трудно на отвлеченные темы, Клара, все-таки я еще французский так не знаю…
– Я тебя понимаю, не беспокойся. – Клер допила пиво и, скомкав пустой мешочек из-под картофеля, скатала хрустящий целлофан в комок и метко – через всю комнату – швырнула в открытое окно. – Конечно, медицина может стать хорошей зацепкой. Если верить в ее пользу, понимаешь? А я вот не верю.
Беатрис удивленно подняла брови:
– Но почему? Если медицина еще чего-то не умеет – ну, рак и всякие такие вещи, еще не открытые, – то ведь это – ну, как это? – вопрос времени, да? И потом, – она улыбнулась, – я вообще не верю людям, которые говорят: «Я не верю в медицину». Когда у них заболит живот – о, они так быстро бегут к врачу!
– Да вовсе я не про это. – Клара досадливо поморщилась. – Я не верю в медицину не в том смысле, что отрицаю ее способность спасать людей от смерти. Ты понимаешь – я вообще не особенно уверена в том, что их следует спасать. Для чего? Для войны? Для концлагерей? Моего брата ребенком едва спасли от менингита, а в сорок третьем году он погиб в Бреендонке. Ты только подумай – для чего он выжил? Чтобы успеть пройти перед смертью еще и через этот ад?
Клер достала сигареты и закурила. Беатрис молча смотрела в окно, где над торцовой стеной соседнего дома темнело и набухало, ширясь, серое дождевое облако. В комнате стало еще более сумрачно.
– Ну, чего молчишь? – с усмешкой спросила Клер. – Ты со мной не согласна?
– Пожалуйста, дай мне сигарету, – попросила Беатрис каким-то не своим, тонким голосом и кашлянула. Курила она не затягиваясь, неловко держа сигарету большим и указательным пальцами. Когда на сигарете образовался столбик пепла, она стряхнула его и принялась пальцем загонять в щели между рассохшимися досками столешницы.
– Я не знаю, Клара, – ответила она наконец. – Честно – не знаю. То, что ты сказала, – это абсолютно чудовищно. Но… Ты понимаешь, я возразить сейчас не могу ничего. Хотя знаю, что возражать нужно. Я сейчас подумала о себе – я была очень, очень больна год назад. О, я могла умереть! Меня врачи спасли, ты видишь сама, но я сейчас – вот перед своим сердцем – не знаю, могу ли я благодарить их за то, что осталась жить. Ты понимаешь, Клара, жизнь сама по себе может не иметь никакой ценности, если… Нет, я все равно не смогу объяснить. Почему ты не говоришь по-испански или
по-английски?
– Надо полагать, по той же причине, по какой ты не говоришь
по-фламандски. Ничего, теперь мы начинаем понимать друг друга… – Клер невесело усмехнулась. – Мы ведь, по существу, говорим одно и то же. Весь ужас в том, что у человека в наши дни может быть слишком много самых разнообразных причин, чтобы не так уж цепляться за жизнь. У всякого свое. Я, например, просто-напросто по горло сыта войной и не желаю видеть еще одну. Мне было семь лет, когда к нам пришли немцы и я осталась без детства. Понимаешь? Детства у меня не было. Была оккупация, был постоянный страх, постоянный голод, разговоры о предателях, о заложниках, о черном рынке. А сколько было подлости! Даже мы, дети, видели ее вот так – невооруженным глазом… А сколько подлости было потом – после освобождения! Когда самые жирные из коллабо покупали себе награды за участие в маки… Я в университете знала одну девчонку – с факультета этнографии, сейчас она, кстати, где-то в твоих краях, – так ее родитель всю войну торговал с бошами. Причем открыто, его весь Антверпен знал, этого Стеенховена. А сейчас он – герой Сопротивления!
– Возможно, он торговал – как это говорится – для камуфляжа?
– Какой там камуфляж, иди ты. Греб деньги лопатой, я тебе говорю! Мне-то это все известно, можно сказать, из первых рук – мы с Астрид дружили.
Беатрис подняла брови:
– Ты могла дружить с дочерью такого отвратительного человека?
– А она-то при чем? Ей было десять лет, когда кончилась война. А потом она из-за этого и расплевалась со своей семейкой – когда все сообразила. Бросила даже университет и умотала к вам.
– В Аргентину?
– Не знаю точно, последнее письмо было из Монтевидео.
– О, это совсем рядом…
– Так что, видишь… Такие, как ее папаша, благополучно выкрутились, а мелкую рыбешку в сорок пятом году расстреливали пачками – без суда и следствия…
– Совсем без суда?
– Ну как «совсем»… Формально суды были – полевые суды, по законам военного времени. Полчаса разбирательства – и к стенке. Иногда даже по анонимному доносу.
– Кларита, не нужно вспоминать о таких вещах.
– О них и не забудешь, Додо. Знаешь, детские впечатления остаются на всю жизнь. Ты счастливая – у тебя было хорошее детство, обыкновенное. С куклами, со сластями, с каруселями…
– Да, детство у меня было хорошее, – тихо отозвалась Беатрис.
Они опять замолчали. Начался дождь. По подоконнику снаружи мягко барабанили капли, в комнате запахло теплым летним ненастьем.
– Что у вас там сейчас делается? – спросила Клер.
– Где – у нас?
– В Аргентине. Я читала недавно, там была революция, какие-то беспорядки.
– Да, – кивнула Беатрис. – Было восстание. Как это называется… попытка переворота. Месяц назад. Некоторые мои знакомые там принимали участие…
– Ты бы, наверное, тоже принимала участие, если бы была сейчас там?
Беатрис улыбнулась и покачала головой:
– О нет. Зачем?
– Ты же говорила, у вас там какой-то диктатор. Он что, сукин сын?
– Да, и большой. Но мне до него нет никакого дела. До политики вообще, я хочу сказать.
Клер посмотрела на нее задумчиво, словно собираясь что-то возразить, но ничего не сказала. Беатрис, подперев кулачком подбородок, прищуренными глазами смотрела в окно, на дождь в неяркие пятна синевы между тучами. Что-то неуловимо надменное в линии профиля и длинные, не по моде, волосы в сочетании с мешковатой непромокаемой курткой придавали облику аргентинки некоторую театральность – так мог выглядеть паж на сцене.
– Черт, ты мне иногда напоминаешь орхидею, – сказала Клер.
Беатрис, не сразу оторвавшись взглядом от окна, рассеянно глянула на подругу:
– Напоминаю кого?
– Орхидею, понимаешь? Такой цветок. – Клер усмехнулась. – Ясно, почему тебе нет дела до политики. Впрочем, мне тоже плевать на нее в высочайшей степени. У тебя сейчас есть любовник, Додо?
Беатрис рассмеялась несколько принужденно.
– Кларита, это не очень здоровое любопытство!
– Помилуй, вполне естественное. Я почему спросила – вчера мы о тебе вспоминали в одной компании, там были Вермееры и Жюльен, и мадам Вермеер вдруг говорит – про тебя: «Воображаю, сколько у этой девочки любовников!» – а Жюльен сказал, что ты вообще обходишься без них. Вермеерша вытаращила глаза: «Как, разве и Додо лесбиянка?»
Беатрис покраснела и возмущенно фыркнула.
– Я так хохотала, чуть не лопнула, – продолжала, смеясь, Клер. – А потом вдруг подумала: а ведь, пожалуй, Жюльен прав, как это ни странно. Ты что, действительно спишь одна?