На всякой станции Лев Николаевич подходит к возку и осведомляется о нашем дорожном духе и положении: «А тебя не качает? Ты не кашляла? – заботливо спрашивает он. – А Соня хорошо выносит дорогу». – «Это главное», – говорю я. Признаться, я боялась за Соню: местами ужасные ухабы!
Ночуем мы в Серпухове. Подробности не помню. Впечатления неважные: шум в коридоре всю ночь, рев детей, суета Сони и няни. На третьи сутки мы в Кремле. Радость родителей безмерна. Дом как будто раздвинули: явилась «детская». Ночью после дороги переполох: Сережа заболел крупозным кашлем. Кроме меня, все на ногах. Меня пожалели после дороги. К утру Сереже лучше. Отец всю ночь провозился с ним.
Через неделю Толстые переехали на Большую Дмитровку в меблированную большую квартиру. Они очень хорошо устроились и, кажется, были довольны.
Соня пишет в своих воспоминаниях, которые она начала писать в 1900 годах, припоминая прошлое:
«Главный интерес жизни в Москве был мой родительский дом, где я и проводила большую часть времени. Мне, беременной, все было трудно. Помню, возил меня Лев Николаевич в симфонический концерт, и меня заинтересовала сильно тогда классическая музыка, которую я почти совсем не знала».
Совершенно неожиданно Лев Николаевич, посещая школу живописи и ваяния на Мясницкой, пристрастился к скульптуре. В те времена директором Школы был Михаил Сергеевич Башилов, двоюродный брат моей матери. Это был человек весьма оригинальный. Я очень любила его. Он бывал у нас. Когда он входил в комнату, то я должна была сильно приподнять голову, чтобы видеть его – так велик был его рост. Он был одарен талантами, или, скорее, способностями. – Дядя Миша, спойте что-нибудь, – приставала я к нему.
И он пел приятным, сильным баритоном старинные романсы Даргомыжского, графа Виельгорского и других, и когда слова были нежные, как в романсе Виельгорского:
Любила я твои глаза,
Когда их радость озаряла…
я смотрела на него, и его огромный рот, нос, все складывалось, суживалось, и выходило что-то приятное и гармоничное из его огромной пасти. Лев Николаевич часто бывал у них, иногда и я ездила к ним. Башилов был женат и имел трех маленьких дочерей. Это был человек лет под 40. У него было большое состояние; он не умел сохранить его, предпочитая искусство деревенскому благосостоянию, и все постепенно исчезло из его рук. Лев Николаевич стал в школе заниматься скульптурой с известным художником Рамазановым. Он вылепил из красной глины небольшую лошадь. Я, как сейчас, вижу эту лошадь; она вышла очень недурно. Лев Николаевич пробовал еще лепить бюст Сони, но это ему не удавалось, и Рамазанов все твердил:
– Бюсты сразу не даются, а в особенности сходство.
Помню, как, по просьбе многих, Лев Николаевич решился созвать кое-кого из знакомых и литераторов и устроить чтение «Войны и мира». Это был для меня большой праздник. Были, насколько я помню, Перфильевы, Сухотины, Фет с женой, Оболенские, Жемчужниковы и несколько литераторов. Чтение происходило у Толстых в большой просторной гостиной. Это было повторение того, о чем я уже писала, но в более широких размерах. Чтение было продолжительное, так как Лев Николаевич начинал сначала и читал гораздо дольше. Соня пишет у себя в воспоминаниях:
«Разумеется, все были в восторге, а я усталая, тупая от беременности боролась со сном и засыпала, так как все, что читалось и многое еще, что я столько раз переписывала, исключенное, я знала почти наизусть».
Она действительно пережила «Войну и мир» ближе всех и больше всех, да еще с разными вариантами, так как переписывала многократно всю рукопись.
Пришел великий пост, и Лев Николаевич, поощренный успехом, засел снова за писание, но работа не спорилась, как он говорил. Он ходил в библиотеки и много читал исторического, так что ему даже пришло желание описать психологию Александра I и Наполеона. Но, слава Богу, он продолжал «Войну и мир».
Я не тосковала в Москве, конечно, из-за пребывания Толстых. Лев Николаевич, как только, бывало, заметит во мне прежнюю хандру, старается рассеять ее чтением, пением и молитвой.
– Молись больше, – часто говорил он мне. Слыша с утра благовест кремлевских соборов и вспомнив ясно все свое прошедшее, я решилась говеть. Общее религиозное настроение коснулось и меня. Мать позволила мне говеть с Верой Ивановной. Мы вставали в 5 часов, ходили к ранней обедне. Мое желание говеть было до того сильно, что меня ни разу не пришлось будить: я вставала сама. Федора, подав мне одеться, шла к детям, вместо няни. Я старалась накануне припоминать до подробности грехи свои, в особенности в отношении Марии Михайловны. Мне вспоминался рассказ Прасковьи о «разлучнице»; вспоминала я и свою зависть к Лизе, Соне… А безумный поступок мой? – думала я. – Стало быть, он ужасен, что даже Левочка никогда со мной не говорил о нем.
В этот пост я постигла, что значит угрызение совести. Я пережила это сильно. Сколько лет прошло с тех пор, но мне памятны эти нравственные мучения. Мы ходили в Успенский собор. Там я выбрала укромный угол с ликом большого образа, не помню, какого святого.
– Господи, – молилась я со слезами, стоя на коленях, – прости меня, грешную, пошли мне забвения, пошли мир душе моей, сжалься надо мною и отпусти мне тяжкий грех мой, – молила я о своем преступном поступке и о своей грешной любви.
При выходе из церкви свежий мартовский утренний воздух бодрил меня. Ранние лучи солнца падали на все еще дремавший родной мне Кремль, и трезвон соборных колоколов ласкал мой слух. Да где же все это? Неужели я живу без этого, неужели это только одно воспоминание моей ранней молодости? Да, это все там же, где и мои близкие, милые люди.
Жуковский хорошо выразился о жизненных спутниках:
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: нет;
Но с благодарностию: были.
Да, и я с благодарностью вспоминаю своего лучшего, гениального спутника – Льва Николаевича – и свое прошлое с дорогими мне людьми.
– Вы простудитесь, саратовская, закройтесь, какое свежее утро, – говорила мне няня. – Что тогда Любовь Александровна скажут: «Недоглядела, с тобой пускать нельзя!».
– Ничего, няня, мне хорошо, – говорила я.
В день причастия меня ожидали с парадным кофеем вроде именинного. Трогательные мальчики – Степа и Володя – поднесли мне купленные на свои деньги букетики цветов. Мне странно вспомнить теперь, какое нравственное облегчение принесло мне говение, как бремя свалилось с души моей. Я стала спокойнее.
Вечером мама просила спеть что-нибудь. Толстые были у нас, и Лев Николаевич мне аккомпанировал. Я начала петь «Горные вершины» Варламова. Голос был довольно сильный; папа вышел из кабинета и сказал матери: «Таня a des larmes dans sa voix»[136 - В голосе Тани слышатся слезы (фр.)].
А я это слышала, и мне было приятно. Но вдруг дверь с шумом отворилась, влетел Петя и закричал во все горло:
– Машка окотилась! Я вздрогнула.
– Дурак! – закричала я испуганным голосом и зарыдала.
И тут же вспомнила, что причащалась. Мама рассердилась на него, а виновата была я.
С Дьяковыми я была в переписке. Долли писала мне ласковые письма. Вот отрывок одного из них [от 22 января 1866 г.]:
«Милая моя цыпинка, пернатая моя птица, райский колибри, как нам грустно и скучно без тебя, ты себе и представить не можешь… Только твоей милой молодой натуре деревенская жизнь не в тягость в зимнее время, и я до сих пор удивляюсь, как ты могла находить в ней удовольствие, и кроме того оживлять нас, стариков, твоим присутствием. Дмитрий велел тебе сказать, что он каждый день отправляется на гору и воет об тебе».
Узнав из моего письма, что я прошу родителей отпустить меня к Дьяковым, Долли пишет мне [6 февраля 1866 г.]:
«Дмитрий, моя попинька, собирается тебе привезти разных сластей из Орла: и варенья, и нуги, и пряников, одним словом, разных гадостей, которые ты так любишь. Я, с своей стороны, буду готовить тебе угощения более питательные с помощью нашего Емельяна. Вообще, голубчик, ты видишь, что мы все собираемся тешить и баловать тебя, как настоящую бабиньку».
Толстые в конце поста собрались в Ясную. Я хотела ехать с ними, но меня не пускали из-за моего здоровья. Я пишу Поливанову 3 марта 1866 г.:
«Меня все лечат. Мне не могут помочь облатки, капли и пр. Господи! как они не понимают этого. Понимает один Левочка только.
Погода дурная, на душе камень, и я начала говеть на той неделе и причащалась в субботу. Мама, спасибо ей, позволила. Она всегда меня понимала.
Няня будила меня в 5 ч. утра и мы шли с ней в Успенский собор. Ах, как хорошо было! Полутемно, жутко, свежо, и этот чудный благовест. И мы с няней все службы стояли. Только стыдно, что видят, как я плачу. А Лиза все дразнит меня: „Таня плакса стала…“»
XV. Снова в Черемошне
Толстые упросили пустить меня в Ясную. Лев Николаевич красноречиво доказывал, что весна в деревне мне полезнее, чем в городе. Соня говорила, что в Ясной и у Дьяковых я оживаю. И меня пустили. Мы выехали в конце поста. С какой радостью и любовью, сидя в возке, ласкала я маленькую Таню! Она снова едет со мной и сидит у меня на коленях. Наш возок полон игрушек и сластей. Лев Николаевич волнуется о предстоящей дороге. Ухабы, очевидно, ожидают нас. И действительно, по плохой дороге мы достигаем Ясную на третьи сутки. Тетенька, Наталья Петровна и все люди радостно встречают нас.
Лев Николаевич, отдохнув в Москве и, начитавшись в библиотеках исторических материалов, снова принимается за работу. Проведенный месяц в Москве нам всем приятен. Соня рассказывает все тетеньке, а главное о том, какое хорошее впечатление произвели дети на бабушку и дедушку.
– А вы что же? – спрашивает меня Наталья Петровна. – В кого влюбились в Москве? Там, небось, женихов-то много?
– Таня никуда не хотела ездить, все дома сидела, – отвечала за меня Соня.
– Вот года-то ваши пройдут, и пожалеете тогда, что сидели. Надо принарядиться и себя показывать, – не унималась Наталья Петровна.
– Я не умею этого, научите меня, – смеясь сказала я.
Через несколько дней после нашего приезда Д. А. Дьяков был в Ясной. Его оставляли у нас, но он торопил наш отъезд, говоря, что проезд через реку Зушу с каждым днем делается опаснее. Мы уехали на другой же день. Я писала Соне по приезде в Черемошню 14 марта 1866 г.:
«Милые мои Соня и Левочка, 10-го в 6 часов только приехали мы в Черемошню. До Мценска все шло недурно, но как мы эти 25 верст сделали, до сих пор не понимаю. Нашу повозку, вещи мы оставили во Мценске, взяли у Пантеева сани маленькие для нас и еще двое саней для провожатых и ехали часов 5. На реке лед уж вздулся, ухабы, сугробы, все ужасы перешли, ветер был сильный. Дмитрий Алексеевич надел свою шубу на меня и все время так кутал, ухаживал за мной, что приехали мы целы и здоровы. По дороге к дому у меня так все и билось от радости. Как вошли, так все нас встретили. Мы так обрадовались друг другу, особенно я с Долей, ужасная радость была, и до сих пор с ней не расстаемся. Всех нашли здоровыми, и все по-прежнему. Мне приготовили разные столики: умывальный розовый и письменный, малагу, ванну уж такую парадную на другой день и разные еще штуки. И опять живем мы по-прежнему: бильярд, вслух читаем, и скоро рисоваться будем. Меня так мучило, моя милая Соня, что я сейчас не могла тебе написать, потому что на другой день прошла река Зуша, и проезду не было. Я и вещи еще не получила… Софешу Доля нарисовала русской бабой и очень хорошо…
Таня».