Мы с Машей весело засмеялись.
– Она все вздор говорит, – вступилась Долли, – у нас в доме никогда привидений не было. Это тебя Марья Николаевна напугала. Можешь спать спокойно, моя милочка, – уговаривала меня Долли, как ребенка.
Всё и все у Дьяковых действовали на меня благотворно, и я была бы вполне спокойна и весела, если бы на сердце у меня не была заноза. Эта заноза была – недоброжелательное отношение Льва Николаевича ко мне. Перед отъездом своим я заметила, что Соня была за то, чтобы я ехала рассеяться к Дьяковым, но Лев Николаевич как-то недружелюбно отнесся к этому. Я сейчас же почувствовала, что отношения наши изменились. Все, что он говорил мне, казалось мне неискренним; когда мы оставались вдвоем, мы не знали, о чем говорить, и установилась какая-то невольная неловкость, которой ни я, ни он не могли преодолеть, и которую я не могла понять. Мне все казалось, что он за что-то осуждает меня, а за что, я не знала. И меня это мучило, и не с кем было поделиться своим недоумением.
– Таня, тебе письмо из Ясной, – говорила, входя ко мне, Маша, – привезли из города, я узнала почерк Сони.
Я распечатала конверт и увидала письмо Сони и почерк Льва Николаевича и очень взволновалась.
«Читай одна» – были первые слова, написанные в заголовке письма.
– Чем это вы так довольны? У вас такое сияющее лицо, Таня? – спросила Софеш, сидевшая тут же.
– Письмо от Льва Николаевича, – сказала я, – не говорите со мной.
Я стала читать:
«Таня, читай одна.
Вот что, милая Таня. И пускай это письмо будет секрет от Дьяковых. Может быть, ничего и не будет секретного, но мне ловчее будет писать, зная, что пишу тебе одной. Так вот что: отчего мы последнее время похолодели друг к другу? Не только похолодели, но стали как-то недоверчивы и подозрительны друг к другу. Ты так чутка, что ты, верно, сама заметила это. И мне это очень грустно. Иногда как будто пройдет (в наши свиданья в Никольском и Черемошне), и опять. Точно как будто мы втайне один от другого строго обсудили друг друга – и скрываем наше мнение. Или, может быть, просто я тебя ревную к Дьяковым и всё это мне кажется. Но только всякий раз, как я думаю о тебе, мне становится грустно, как будто вот был у меня близкий, искренний друг, и я с ним разошелся или расхожусь.
Давай, чтоб этого не было. Пожалуйста. Я с тобой был иногда не совсем искренен. Я не буду больше, и ты будь совсем искренна со мной, ежели тебе это не неприятно, и серьезно смотри на меня – не для шутки – как на второго отца. Видишь ли – в нашей дружбе от меня ты имеешь право требовать совета, помощи, всякого рода трудов и дел, а я от тебя имею право требовать искренности совершенной. Ежели между нами дружба. – Может быть, прежде обстоятельства мешали таким отношениям, теперь не будет этих обстоятельств, и теперь будем очень, очень дружны, и чтоб нам не было неловко друг с другом, как было последнее время. Для этого я от тебя требую совершенной искренности, и ты сама скажи, чего ты от меня требуешь.
Может быть, ты скажешь: что ему показалось! Вот удивительно! и т. д. Тогда прекрасно. Но во всяком случае, когда мы увидимся, я буду к тебе лучше, проще и нежнее, чем я был. Я чувствую эту потребность в моем сердце и чувствовал потребность тебе это написать. Вот и вся. Прощай, милая Таня.
Скажи Дьякову, что я и не думал быть недовольным Терлецким[134 - Новый управляющий.] – напротив – он не хуже Ивана Ивановича. Но несмотря на то, я счел своим долгом передать ему предложения Дьякова, которые выгоднее моих, и он отказался.
Бывало, всё в зиму побывает у нас раза три Дьяков, а теперь ему дома хорошо. Интригуй, чтобы они все к нам приехали».
Каждая строчка не только доставляла мне удовольствие, но действовала на меня, как целебный, нежный бальзам.
– Да, да, – говорила я себе, – все, что он пишет, правда. Какое счастье, что теперь все объяснилось! Я напишу ему сегодня же.
И я села писать ему. Я писала порывисто, скоро и нескладно [25 ноября 1865 г.]:
«Вот как, милый Левочка, я никак не ждала такого письма, оно меня уж слишком утешило и растрогало. Я удивилась, обрадовалась, я даже и не знаю, что я почувствовала. Все это время меня это мучало, тяготило, отчего мы отдалились, и Сонины нежные, заботливые письма мне как-то совестно всякий раз их было получать, отчего это случилось, я никак не понимаю. Мне бывало и неловко, и кажется: „ну, теперь все кончено между нами“, и расстались мы так нехорошо. Меня это так мучило, я ни вам, никому этого не говорила, а теперь мне опять легко, хорошо, и мы опять будем очень, очень дружны. Искренна я с тобой всегда и прежде была, и теперь буду, и что только могло мешать этому, того теперь уж нет. Ты мне и лучший друг и второй отец, и всегда это так будет, и я тебя очень, очень люблю, и где бы я ни жила и ни была, это никогда измениться не может. А в Москву я очень рада ехать после Нового года и целую милую Соню за счастливую выдумку, а тебе, Левочка, кажется, что я замуж выйду эту зиму, а я уверена, что нет, и потом умно рассуждать: надо выйти замуж, а как думаю о старом, весь рассудок пропадает. У меня так часто и теперь находит такая грусть и ничего впереди хорошего не вижу. Но, может быть, это пройдет, и сидела бы я все в деревне и никуда больше и ничего больше не хочется. Я все думаю, что бы это было со мною, если бы ты не написал мне этого письма. Я бы молчала, и до самого нашего свидания все меня бы это мучило, тревожило, и сама бы не решилась написать. Прощай, Левочка, напиши еще когда, я буду очень рада. Как вы поживаете, а я теперь совсем здорова, и кровь только с кашлем показывалась. Пою мало, только мне это очень много стоит удерживаться. Родители должно быть огорчатся, что мы отложили поездку. Ну, прощай.
Таня».
XIII. Жизнь наша в Черемошне
Жизнь наша в Черемошне сложилась хотя и однообразно, но очень приятно. Порядок дня был здесь ненарушим. К утреннему чаю собирались все вместе к 9 часам. В 12 был завтрак и в 5 обед. Вечер был самый приятный: приходил из конторы Дмитрий Алексеевич, играли на бильярде, стоявшем в зале, занимались музыкой или просто весело болтали.
– Таня, – говорила Долли, – будешь позировать? Я напишу твой портрет.
Дарья Александровна училась живописи в Париже и увлекалась ею.
Я согласилась.
Сеансы происходили ежедневно днем в уютном, светлом кабинете Долли с большим, низким окном. Дмитрий Алексеевич приходил к нашему дневному чаю, оживляя наши сеансы чтением вслух Тургенева, Гончарова, Достоевского и проч. Маша в соседней комнате, заставленной всевозможными играми, куклами и занятиями, играла с дворовой девочкой. Софеш хлопотала у чая и дразнила меня, что я делаю гримасу ртом, чтобы выходил не открытый.
День Дмитрия Алексеевича проходил тоже однообразно. Утром он объезжал поля. Он любил хозяйство, верил в то, что оно полезно и необходимо. С крестьянами ладил, как никто; знал и любил народ. Колебаний в своем деле он не допускал. Во всем и во всех видел комическое, за что я иногда сердилась, но часто и смеялась его лаконическим остротам. Сын Льва Николаевича Илья Львович пишет про него:
«Бывало, слушаешь его и все время ждешь: вот-вот сострит что-нибудь, – и все рады и хохочут, и папа больше всех».
Лев Николаевич любил Дьякова не только как старинного друга по студенчеству или как товарища, бывши военным, но любил его, как прямого, честного, благородного человека, с чудным сердцем.
Воззрения их на жизнь, на религию были различны, но вопросы эти между ними не затрагивались. Казалось, они сказали себе: «Я знаю тебя, какой ты, знаю тебя насквозь, знаю, что ты любишь меня, и мне этого довольно, а там чуди, как хочешь».
По воскресеньям к Дьяковым собирались соседи. Это было для нас, девочек, развлечением. Соседи были разнообразные. Приезжал помещик, ярый хозяин Соловьев. Казалось, что он еще из передней, не войдя в залу, уже кричал Дмитрию Алексеевичу.
– А посевы окончили?
За ним шел сын его – пасмурный студент – Хрисанф. На свет Божий он глядел исподлобья и грыз ногти. На нас, молодых девушек, он не обращал никакого внимания, что меня бесило.
– Ну-ка, Таня, садитесь за обедом около Хрисанфа, – смеясь, говорила мне Софеш, – расшевелите его.
Иногда за обедом покажется нам что-нибудь смешное, и нападет на нас «смехун», и Дмитрий Алексеевич строго посмотрит на Софеш и на Машу, а Долли своим приветливым, мягким голосом отвлечет внимание того, кто может обидеться.
Приезжал Борисов, вдовый (он был женат на сестре Фета), начитанный, с умными разговорами и сведениями о Тургеневе, бывавшем у него в деревне. И мы ездили к нему, но я забыла подробности этой поездки. Помню лишь впечатления: сам – маленький, дом – маленький, сын Петя – маленький, чашки, шахматы, столовая – все маленькое, аккуратное и изящное. Я запомнила это, потому что когда Дмитрий Алексеевич спросил меня, как я нашла Борисова, я ответила ему этими самыми словами, чем и насмешила Дмитрия Алексеевича и Долли. Бывала до воскресенья!
Соседка Ольга Васильевна (не помню ее фамилии), полная, добродушная, в чепчике с малиновыми лентами. Она привозила с собой целый запас деревенских и уездных новостей, происшествий и сплетен. Бывали и другие, но не помню их.
Долля, с тонкой папироской во рту, принимала всех одинаково спокойно и приветливо.
«У нее надо учиться, как быть в жизни, – думала я, – ровной, спокойной и ласковой». С каждым днем я больше и больше привязывалась к ней и ценила ее. В ней было столько достойного спокойствия, доброты и чего-то привлекательного. Отношения ее к дочери, к мужу были так же ровны и сердечны, как и вся она. Я никогда не слышала ни малейшей семейной ссоры, недовольства в их семье. А я жила с ними почти два года – с промежутками, – приехав к ним в первый раз, чтоб погостить несколько дней. Я пишу Поливанову [12 октября 1865 г.]:
«…А я опять переменила адрес, живу, вот уже месяц у Дьяковых в деревне. Наши уехали в Ясную, а я не поехала. Удивитесь, отчего? Слишком все еще живо воспоминание. Про что? Не могу описать, скажу только – про Сергея Николаевича. Проживу я здесь до самой Москвы, а туда, когда поедем, не знаю. Мне здесь очень хорошо. Она, он и дочь их 12 лет ужасно милые люди, и меня очень любят и балуют. На охоту я не могу ездить, я не совсем здорова, все кровь горлом показывается…
Левочка и Соня пробыли несколько дней у Дьяковых и уехали в Ясную. Мне очень жалко было расстаться с ними. Они все здоровы. Левочка скоро будет печатать 3-ю часть, которая очень хороша, он нам тут читал вслух.
Прощайте, милый воспитанник…
Таня». Однажды сидели мы за завтраком. Я, как всегда, спиною к двери в переднюю. Вдруг я увидела в лице Долли и Дмитрия Алексеевича мгновенную улыбку и блеск в глазах; в ту же секунду глаза мои были прикрыты чьими-то ладонями. Все это произошло в две-три секунды.
– Отгадай кто? – воскликнула Долли.
– Левочка! – радостно закричала я на всю залу.
И это был он, и это была наша общая радость. После приветствий он сел с нами за стол. Пошли вопросы о Соне, детях и прочем.
– А я задумал пристроить дом, – говорил Лев Николаевич. – Уж очень тесно у нас; две комнаты внизу и большая терраса наверху. Тогда приезжайте гостить к нам.
Я очень одобрила его намерение.
– Ты, Левочка, – говорил Дмитрий Алексеевич, – не строй без архитектора, не выйдет у тебя!
– Почему? – спросил Лев Николаевич. – У меня ясный план в голове.