В спальне красивое трюмо с зеркалом, в котором видишь себя с головы до ног. Лёгкое шёлковое покрывало на широкой кровати, рогожка на диване, на котором я читаю, забыв обо всём на свете.
А можно лежать прямо на ковре возле дивана. И ещё у них тепло, всегда тепло!
Я упрямо отказываюсь от супа. Мама говорит, нечего есть у чужих, мы не нищие. И вообще, говорит, не привыкай ходить по хаткам, у человека должен быть свой дом, какой есть, такой и есть.
Но я захожу иногда. Там целый шкаф старых книг, потрёпанных, часто без обложки, и мне разрешают брать любую!
Говорю с порога:
– Не надо меня кормить, хорошо? Я просто посижу и почитаю.
– Ладно, я не буду тебя заставлять, но чашку чая ты можешь выпить с улицы? У матери твоей сатанинская гордость, только дети здесь причём!
Я не знаю, что такое сатанинская гордость, но мне не нравится, когда о моей маме плохо отзываются. Опускаю глаза, и говорю, что мне надо делать уроки.
Потом, потом…
Когда мама работала в строительном тресте, позже – на Киномеханическом заводе, и даже когда я уже работала после института – денег всё равно не хватало до зарплат на самое необходимое.
Гордая моя мама не просила взаймы у соседей, не могла себе позволить, посылала меня. Я шла по кругу – тётя Маня, Мария Соломоновна, Елизавета Савельевна. Никто из них мне не отказал ни разу, хотя трудно жили все. Правда, занимала я гроши и отдавала аккуратно.
В моей душе всю жизнь живёт огромная благодарность им.
В поэме о детстве, которую я написала через много лет, есть строчки:
Я зову, только нет ответа,
Я шепчу, но ответа нет —
Три Марии с Елизаветой,
Феи добрые детских лет.
Чем держалась душа моя в теле!
Согревая её еле-еле
Одежонка болталась на мне,
Как мы выжили —
Я не знаю,
Наша комната ледяная
И конца не видать войне…
………………………………
Но стирает – сетуй не сетуй —
Время в памяти их черты…
Три Марии с Елизаветой,
Тесный двор наш,
Университеты
Человечности и доброты…
Раз в два-три года, когда затоскую, прихожу в свой двор. Он стал ещё меньше. Булыжника нет, всё залито цементом, и лестница моя уже не лёгкая, железная, а тоже из цементного монолита.
И кажется, что само время остановилось, окаменело.
Марии Леонтьевны давно нет, и старшая дочь забрала отца к себе. Бог дал ей за её доброту и дочек выдать замуж, и вырастить внуков, и даже правнука покачать в коляске в тихом нашем дворе.
И Мария Соломоновна умерла без меня. Она постарела как-то сразу, когда внучка забеременела, не выйдя замуж. Сидела в старом кресле, и слёзы застилали ей глаза.
– Знаешь, Светочка, она ему доверилась, а он… Такой позор!
– Мария Соломоновна, в наше время это никакой не позор, это же счастье – ребёнок, вы увидите, сколько радости он принесёт в дом!
– Ты так считаешь?
– Конечно.
Никогда не забуду, как наш двор выдавал меня замуж. Свадьба была дома, никаких ресторанов, машин с лентами. Только родные люди за столом.
А на столе знаменитая фаршированная рыба, Мария Леонтьевна наготовила целых полведра. И огромный, в половину стола, роскошный торт, настоящее произведение искусства, от Марии Соломоновны.
И деньги на свадьбу Елизавета Савельевна заняла. В моей душе они живы все…
7. Двери папы Карло
В «холодной» комнате, как мы её называли, есть трельяж с большущим зеркалом, почти до пола, и двумя поменьше. Они помутнели от холода и сырости, кое-где проступили пятна и чёрные круги, но, всё же, можно увидеть себя с головы до ног.
Иногда я говорю Вовке:
– Давай играть в театр!
– Давай! – охотно соглашается он.
Открываю дверь, Вовка тащит стул. Он – публика, садится рядом с зеркалом, потому что зеркало и есть зрительный зал.
Набрасываю на себя кружевную накидку, чудом сохранившуюся у нас, по-моему, специально для этих представлений. Публика дружно аплодирует.
Приседаю низко, сказывается балетная школа, и объявляю:
– Выступает заслуженная артистка без публики!
Вовка заливается тихим смехом. Перед каждым представлением повторяю эту нелепую фразу, и он всегда хохочет!
– Цыганочка! Та – та – там, та – та – там, та – та…
Накидка летает вокруг меня, и публика замирает от восторга!
Потом накидка сбрасывается, и строгая актриса читает стихи из сборника для художественной самодеятельности, который был в книжном шкафу:
Мело так долго в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела,
На озарённый потолок