Кузя встал, он не мог просто так уйти, не молвив бодрящего слова.
– Я к Томиле Иванычу… Может, научит… – растерянно сказал он в дверях.
Истома остался один, сам не зная, что было ему нужней – одиночество и молчание или сочувствие толстого Иванкина друга.
За печью шуршали тараканы, мирно ухала тишина в висках и ушах… Горшечник понимал, что в той ли, в иной ли вине был схвачен Иванка, – все равно с богатыми не успорить, печем было откупиться от судей…
С того дня, как Иванка был пойман на конокрадстве, Истома жил трезвой жизнью, весь отдаваясь семье и горшечной работе. Уже полтина снова была припрятана в печной трубе. Она заново клала начало тем рублям, за которые думал горшечник выкупить на волю старшего сына…
«Как паук сидишь, да плетешь, да плетешь, а ветер подует – и нет ничего!»
Истома качнул головой, встал, выпил большой ковш холодной воды из ведра…
– Прости меня, боже, что согрешаю! – сказал он, крестясь.
Он взял из печурки треух и вышел на улицу. Шапка в печурке нагрелась, а Истоме хотелось хоть несколько освежить разгоряченную бедою голову. Он сунул треух за пазуху, черпнул с церковной ограды горсть чистого снегу и положил на темя.
Капели падали с крыш. Звеня, ударялись капли о блестящие льдистые шишки, под солнцем наросшие на снегу возле стен домишек.
– Ох, Иван, Иван! – с громким вздохом сказал горшечник.
– Ты, бачка, куда? – бойко спросил Федюнька, выскочив из-за угла.
– Туды, «где несть ни печали, ни воздыхания»! – сумрачно пошутил Истома.
Федюнька взглянул на него удивленно и жалобно. Он не понял смысла Истоминых слов, но по голосу угадал недоброе.
– А ты не ходи! – сказал он, но вдруг спохватился. – Али поп велел? – спросил он с опаской.
– Сам иду, Федя, никто не велел, – тяжело, с расстановкой сказал Истома.
– Не на-а-до! – всхлипнув, шепнул Федюнька, и, как к последней мыслимой помощи, он обратился к Груне: – Груньк, бачка идет в издыхальню!
Груня взглянула испуганно на отца. Большие глаза ее умилили Истому, и он улыбнулся.
– Врешь! – сказала она, с наивной беспечностью отмахнувшись от слов братишки и улыбнувшись в ответ Истоме.
– Бегите домой, скоро бабка придет, – обещал звонарь.
Сгорбленный, старый, нескладный и длинный, стоял он один среди улицы и долгим взглядом следил, как Груня и Федя чинно, по-деловому направились к церкви.
«Еще там и схватят, не дай бог, старуху, – с опаской подумал он. – Как они станут одни-то сидеть в сторожке?.. К вечерне и то ведь никто не ударит…»
Он сделал движение возвратиться домой, но вдруг повернулся и тяжко заторопился вдоль улицы.
7
Кабак гудел народом, как в праздник: все говорили только о пытках Федора Емельянова. Говорили с радостью. Общее ликованье и торжество охватило посадский Псков. Всем казалось, что кончено царство неправды и лихих поборов: вот-вот вслед за Федором и друг его, воевода, будет притянут к ответу…
Бродячий медведчик Гурка Кострома ввалился в кабак со своим зверем, презирая воеводский запрет.
– А кажи-ка, кажи нам, Михайла Иваныч, как богатый гость Федька-вор огребал за соль наши гривны! – на весь кабак выкрикивал скоморох, молодой и кудрявый рослый мужчина в вывернутом шерстью наружу тулупе.
Медведь широко расставил передние лапы, словно сгребая большую кучу. Глаза кабацких гуляк с обоих длинных столов были обращены в проход меж столами, где шла забава, многие поднялись со скамеек, чтобы лучше видеть. Раздался смех.
– Ишь, тварина разумная, смыслит! – одобрительно заметил кто-то из пьяниц. – Возьми, скоморошек. – Он протянул краюшку пирога.
– Спасибо, потешил, Миша! – сказал скоморох и сунул пирог в пасть медведю.
– Добрый хозяин всегда прежде скотину накормит, – сказал тот же пьяница.
– А как, Михайла Иваныч, Федька – богатый вор ныне тешится? Кое место у вора чешется? – весело подмигнув толпе, снова спросил скоморох медведя.
Медведь зарычал, неуклюже потирая передними лапами спину и зад, затоптался, заерзал на месте. В толпе пьяниц поднялся неудержимый гогот.
– Ныне чешется! Я б его пуще чесал! – раздались голоса.
– Я б его сек да подсаливал! Сколь он соли сберег во своих подвалах корыстью, и ту бы соль ему всю на рубцы бы сыпал!
– Куды – на рубцы! Сколько соли он с нас пограбил, то хватит его самого с домочадцами закопать!
– И с воеводой вместе и с дьяком!..
– А ну, покажи нам, Миша, как плесковские[108 - Плесковские – псковские (от Плесков – старинное название Пскова).] мужики плясать пошли, когда государев сыск на Федьку-вора наехал! – выкрикнул скоморох, гулко ударив в бубен.
– Опять Гурка-медведчик в кабак влез! – словно только теперь заметив его, крикнул кабацкий целовальник Совка. – Иди отсель подобру… Забыл, как плетьями бит? Али земских крикнуть?
– Тебе-то что, Совка, жалко? – вмешался один из пьяниц, увлеченный скоморошьей забавой.
– У пчелки жалко, а у меня палка! – сурово отозвался целовальник. – Не тебе за кабак быть в ответе!
– Брось, Совка, мы тебе не помеха, а людям потеха, – успокоил кабатчика скоморох. – Мы с Мишей робята добрые: зубы почешем, пьяниц потешим, кошель набьем да тут же пропьем… Кажи-ка, Миша, как надо пить не лукавить, хозяина здравицей славить! – сказал скоморох и кинул кабатчику деньги. – Налей нам по ставушке, хозяин.
– И мне ставушку! – протолкавшись с улицы между столами и стукнув по стойке кулаком, громко потребовал известный всему городу пропойца, сын боярский[109 - Сын боярский – звание, жалованное за ратную выслугу недворянам и сравнивавшее их с дворянами.] Михайла Туров.
– Опять, Михал Парамоныч! – укоряюще и тоскливо протянул целовальник. – Вино царское, не мое. Я крест целовал, что безденежно никому не дам.
– Не веришь?.. На, на, бери, окаянный!
Туров наклонился, живо сдернул с ноги сапог со шпорой и кинул его на стойку.
– По-нашему, сын боярский! Лихо! – одобрил один из пропойц, успевший спустить кабатчику шубу, и шапку, и сапоги. – Гуляй, да нас не забудь!
В это время дверь кабака распахнулась, и на пороге явился Истома. Он сумрачно осмотрелся по сторонам.
– А-а, звонарь-звонарище! Давно не бывал! – встретили его пьяницы.
– Знать, богат стал – пожаловал. Ставь, коль на всех!