– Супер, спасибо, – сказала я и протянула деньги. – Ты спешишь?
– Да не особо.
– Я подумала, может, выпьем кофе где-нибудь?
– Давай, то же хотела предложить.
Мы пошли в садик Баумана и там сели в летнее кафе. Катя отлично знала Басманный район и центр Москвы со всеми его переулками и закутками. На тот момент они с другом вот уже десять лет снимали комнату в коммуналке на Старой Басманной улице. В их подъезде жили проститутки, в доме напротив располагалась пожарная часть, в соседнем здании отделение милиции, куда несколько раз попадал Маяковский. По соседству также был травмпункт, школа акварели Сергея Андрияки и русские златоглавые церкви с развесистой лепниной и тяжеленными колоколами.
Катя курила черный-пречерный табак. Худая, но отнюдь не хрупкая, лицо сердечком, мягкие черные волосы, безупречная стрижка. Немного рваные движения, одежда нарочито свободного кроя, удобная обувь на плоской подошве. На шее у нее было ожерелье с ласточками. Оно мне очень запомнилось как вещь, идеально подходящая Кате. С первой строчки мне казалось, что ее многое роднит с птицами. Черные ласточки с их стремительностью, резким пронзительным чириканьем и острым двойным хвостом как нельзя лучше годились ей в сестры.
Катя много рассказывала и казалась совершенно открытой. Не столько из-за того, что ей хотелось сократить дистанцию – скорее она просто говорила, что хотела и сколько хотела. Она была не против меня как слушателя, как мне казалось.
Среди прочего она рассказала, как лет двадцать назад жила в палатке в Крыму. И тут у меня в голове произошла нестыковка. Читая ее тексты, я воспринимала ее как паненку лет тридцати максимум. Увидев ее, решила, что, пожалуй, ей тридцать два. Но ее рассказ о жизни в Крыму не был похож на школьное сочинение подростка.
– Кать, прости за нескромный вопрос, но я тут потерялась. Сколько тебе лет?
– Сорок один.
– Сколько-сколько?! – неожиданно громко выпалила я. Официант, шедший мимо, опрокинул поднос с пустыми чашками от неожиданности.
– Тише ты, – рассмеялась Катя. – Да, все говорят, что по мне не скажешь.
– Господи, как ты это делаешь?! Прости, ничего, что я на «ты»?
– Ничего, ничего, – смеялась Катя. – А ты спи по полдня, не работай, смотри кино, гуляй, читай. Отчего ж тут постареть? Это у вас там стрессы, а я никогда в жизни не работала. А, впрочем, нет, было у меня одно постоянное место работы в девяностых. Случайно встретила одного безумного, они в то время очень неплохо поднимались. Он зазвал меня на предвыборную вечеринку какую-то, потом хотел сделать меня моделью. Я наблюдала за всем этим с чисто исследовательским интересом. Он в своем бреду был фееричен и совершенно безобиден, так что мне это ничем не грозило. А потом он решил арендовать офис и торговать пейджерами. До сих пор не уверена, что мы там в итоге делали, и вообще – хоть что-то мы там делали или нет. Но вот там я и работала, да, хе-хе. Приходила к часу дня накуренная и делала им горячие бутерброды. Это была хорошая работа, все были мне рады. Деньги, опять же. Но потом его бред все же стал утомительным, и я уволилась. Не знаю, кстати, что с ним стало потом. Вот так вот, да, хе-хе.
– Эээ, а как же ты? Ну, в смысле…
– На что живу?
– Да, извини за вопрос, конечно.
– Вот браслеты верчу. Больше ничего не умею просто.
Мы виделись с тех пор очень часто. По три раза в неделю Дима ехал на «Проспект Вернадского» после работы, а мы с Катей шли вместе гулять. Как правило, я приезжала на «Красные ворота», и оттуда Катя вела меня к Яузским шлюзам, к заброшенным стадионам, к Чистым прудам, «Курской», Бауманке, мимо церквей – в том числе она показала одну старообрядческую во дворах жилых домов. За вечер мы проходили километры. Говорили о кино, книгах, рассказывали про знакомых, что-то обсуждали. Катины истории рождали у меня сотни ассоциаций, и я ходила в их цветных коридорах, попутно осматривая тихую изнанку Москвы широко распахнутыми глазами. Большую часть фильмов, о которых она говорила, я не смотрела. Катя каждый раз всплескивала руками и говорила: «Посмотри, обязательно посмотри этот фильм. Не знаю, как ты живешь без него вообще».
Иногда мы заходили к ней домой, чтобы выпить чаю, посмотреть какой-нибудь фильм или его отрывок. (Мне нравится, что москвичи никогда не зовут друзей «на кофе», как говорят во Львове и Петербурге, – всегда только на чай). Иногда Катя параллельно делала браслеты. Я любила наблюдать за ее работой.
В ее комнате было много старой мебели, стопки книг до потолка, чьи-то эскизы, развешанные по стенам, странные фотографии, газетные вырезки, акварели, ее рисунки, рисунки ее друга, самодельный светильник (бутылка из-под шампанского с абажуром из старых обоев), тьма браслетов и заготовок к ним на пыльном подоконнике и переполненных книжных полках. Во всем этом царил плюшевый Слон. Ростом он был сантиметров тридцать, и в его набивном теле вполне помещалась душа. В карманах у него были слонячьи драгоценности, на шее кожаный амулет с рисованным комариком, – Катиных рук дело – на задней ноге браслет с фиолетовым слоном и надписью: «любимый Слоник». Катя брала Слона с собой в гости к друзьям: на новогодние вечеринки, во всяком случае, обязательно. Наряжала его в мишуру и ехала с ним в метро.
Когда я пришла в ее дом впервые, она познакомила меня со Слоном. Я усадила его к себе на колени и обняла, как живого. Катя посмотрела на меня ласково и сказала: «Вот. Далеко не все могут выдержать его взгляд: он смотрит, как одушевленный». Взгляд у Слона был и в самом деле на редкость пронзительный – очень странный для игрушки.
Спустя несколько месяцев в таком режиме Катя не казалась мне более близкой, чем в нашу первую встречу. Вернее, я очень дорожила ею, но не могла взять в толк, зачем ей наше общение. Ничего нового о жизни я ей рассказать не могла. И вообще ничего нового не могла. Она же знакомила меня со своими друзьями, которые иногда присоединялись к нам на прогулках или даже приглашали нас в гости – в свои не менее странные, чем у Кати, дома.
Я предпочитала не думать слишком много, а просто брать что дают. Она не была похожа на маму, хоть я и была сущий недоросль и недотепа рядом с ней. Но в материнском инстинкте заподозрить Катю было трудно. В общем, не знаю, что это было. Было просто хорошо.
* * *
До моего отпуска оставалось чуть больше месяца, я планировала поездку во Львов. Дима не мог поехать со мной – и, по правде говоря, я была этому рада. Львов – мой город, мой дом, мое место силы.
В деревне под этим городом живет моя бабушка. Там невозможно спокойно пройти по улице: все те, кто не знают тебя в лицо, обязательно остановят и спросят, чья ты. В детстве ответ не вызывал у меня никаких проблем: я называла бабушкину фамилию, и все сразу понимали, кто я.
Теперь с этим сложнее, потому что со своей семьей я себя давно уже не ассоциирую напрямую: слишком давно живу одна и далеко от них. Теперь каждый раз, слыша в деревне вопрос «чья ты», думаю о том, к кому меня можно приписать сейчас, да и надо ли.
В самом деле. Многочисленные «общие» друзья, доставшиеся мне от разных бывших, никогда не поняли бы, о ком идет речь, обсуждая меня: Ванина бывшая, Мишина бывшая, бывшая Андрея, Славина бывшая, Пашина бывшая, Сережина бывшая. Обо мне с уверенностью можно сказать только одно – бывшая.
При этом я ни разу не была чьей-то, всегда только с кем-то. Будто на молнии: в любой момент можно отстегнуть, как капюшон или что-то вроде. Я слишком долго была Ваниной бывшей – и теперь мне отчаянно хотелось избавиться от этого звания.
В первую ночь, когда я осталась у Димы дома, он просто открыл дверь ванной и молча зашел ко мне в душевую кабину, когда я мылась. Обернувшись, я посмотрела на него почти испуганно. Он сказал, что навсегда запомнил этот взгляд, будто в нем была более сложная эмоция, чем простой страх. Он взял мочалку, налил в нее гель для душа и молча начал намыливать мое тело. Мне показалось, что в этом действии было больше ритуала, чего-то сакрального, чем простого секса. Я до сих пор так думаю.
Летом на даче он научил меня варить компот из листьев черной смородины и делать варенье из шелковицы. Мы часто вместе готовили на кухне, успевая отвлекаться друг на друга, но никогда не позволяя ужину подгореть. Мы хорошо готовили. Делали вместе все по дому, читали, гуляли с друзьями или вдвоем, возвращались в дом, где сразу снимали одежду.
Как только гас свет или как только оказывалась расстегнутой первая пуговица, каждое его движение становилось отточенным и верным, я была просто женщиной, а он – просто мужчиной. Когда мы стремились навстречу, соприкасаясь все большей площадью тел, во всем этом сквозила какая-то правда.
Мы засыпали на рассвете, переплетясь руками и ногами, покрывались мурашками от сквозняка из окна и просыпались днем от жары, все так же плотно обнявшись. Я ощущала тепло его ладони на моем плече.
Несколько раз в Диминой постели мне снился Ваня. Я просыпалась с послевкусием всепоглощающего счастья или настоящего отчаяния – с сильными эмоциями, которыми был наполнен тот роман. И каждый раз мне требовалось время, чтобы прийти в себя.
С Димой же у меня все всегда было «в порядке». Ничто меня сильно не радовало – но и ничто не огорчало. Подозреваю, именно благодаря этому посредственность бывает настолько привлекательной.
Время учило спокойствию, в том числе и в любви. Я больше не была способна строить отношения с надрывом, будто снизила амплитуду колебаний. Может быть, именно так приходит зрелость: искрометность и это фантастическое «навсегда» становятся необязательными. Даже кажутся утопическими. В конце концов, на улице большого города невозможно найти человека старше двадцати лет, который не был бы чьим-то бывшим – а значит, разочаровавшимся.
С этими мыслями я засыпала на груди у бывшего однокурсника, твердо зная, что не задержусь с ним надолго.
* * *
Однажды мы гуляли с Катей, когда ей позвонил Ковальский. Он работал выпускающим редактором в вечерней газете и, по словам Кати, ненавидел все живое, отдельной строкой ненавидел женщин, и третьей – все пишущее. Катю при этом считал талантливым эссеистом, но она была крайне редким исключением и потому гордилась дарованным титулом, поскольку Ковальский действительно разбирался в том, о чем брался судить.
– Ну и где ты, – спросил его голос в трубке.
– Гуляю на районе с юной девой. Хочешь, присоединяйся.
Не знаю, что он говорил ей потом, но Катя в конце концов попросила его угомониться и рекомендовала меня как симпатичную и неглупую. «Многообещающе», – невесело подумала я.
Пока мы ждали Ковальского, Катя рассказала немного о нем. Он раньше работал в «Коммерсанте» – том самом, где, по словам моего бывшего редактора, «куют пидарасов из чистой стали». Он жил в здании бывшего борделя на Басманке и часто ходил гулять по ночам с Катей и их общими друзьями, жившими неподалеку. Однажды они с Катей отправились гулять вдвоем и в парке над Яузскими шлюзами слушали соловьев при полной луне.
– Кругом не было ни души, и в такую ночь вдвоем в парке что делать – разве только в любви признаваться, ну и все прочее тоже, конечно. Я, честно сказать, ждала развязки с некоторой даже осторожностью, но Ковальский не потерялся: достал диктофон и стал записывать соловьиные трели, после чего быстренько помчал домой это все жене демонстрировать.
Минут через десять Ковальский явился собственной персоной. Разговаривал подчеркнуто – только с Катей и даже не смотрел в мою сторону. Мысли выражал как-то брезгливо, и я не могла взять в толк, зачем он вообще. Видимо, он думал то же самое на мой счет и собирался в скором времени уйти. А потом мне позвонила бабушка из Львова, и я стала говорить с ней по-украински, то и дело вворачивая польские словечки. У нас это нормально, это называется «львiвська гвара».
Тут Ковальского как подменили. Поговорив со мной о Львове и особенностях местного наречия, он стал иногда поворачивать голову в мою сторону, когда я говорила. Потом он что-то рассказывал:
– А Могилевский был тогда на лирике, ну и ты понимаешь, что там с ним происходило.
– На лирике? Что это? – переспросила я.
– Катя, где ты взяла это незамутненное дитя, – с умилением спросил Ковальский и популярно объяснил мне, что лирика – это обезболивающие таблетки, которые прописывают от фантомных болей. Словом, наркотик.