Оценить:
 Рейтинг: 0

Запретный лес. Литература для взрослых

<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И поезд с янтарным вагоном прибыл-таки на Средний Восток. С неизжитым и новообретенным своим зверинцем я выгрузился на вечерний перрон – и перевел дух. Воздух был узнаваем.

Я улыбнулся, и вокзальная нищенка, углядев золотой зуб, истребовала – и тут же получила – с меня мзду. В сорока километрах к северу, посыпанные крупной морской солью, маячили трехтысячники гор. Ехать дальше было нельзя – да и некуда. Рельсы заканчивались здесь.

И теперь, спустя годы, я с полным основанием могу утверждать: вряд ли вообще кому-то захочется – уезжать отсюда. Люди здесь существуют бесконечно долго, побивая свои же рекорды, воздух тягуч и вкусен, а голуби, переходя дорогу, предпочтут скорее погибнуть под колесом, чем ускорить хоть на йоту шаг свой. Здесь не взрывают больше, и худшее, чего можно ждать – подожженный мусорный бак.

И, главное, здесь есть волынки. Волынки, фальшивящие Мендельсоном – но фальшь их снова приятна, как и всякому, кто готовится стать мужем и отцом.

Нет, Средний Восток – замечательное место. Исключительное. Уникальное. И стрелки, прилипшие к циферблату, всегда показывают нужное мне время – теплый октябрьский вечер, без пяти минут семь.

Пространство

…и давно пора бы понять: он – другой совершенно. Он сам по себе. Но всякий раз, когда их видели вдвоем, не избежать было обрыдшего в предсказуемости своей вопроса: скажите – это не ваш отец? Как вы на него похожи!

…и сам он, неизменно отвечавший с пошловатым сарказмом, а то и злобой откровенной даже: больше всех об этом знает мама. Или: если верить паспортным данным и воспоминаниям родителей о стройотряде – да. Или: спросите у отца – он лучше помнит обстоятельства, при которых я был зачат. Ненавидевший себя за эту пошлость – но по-другому не умевший.

Нет его – сходства. Совокупный оптический обман – вот что это такое.

Сам он, встречавший зеркальную копию лишь в минуты бритья, по необходимости и без удовольствия, не видел никакой схожести.

…я ничуть на него не похож! Я – сам по себе. Мы разные. Раз-ны-е. Живем в двух отстоящих городах. Встречаемся недолгий раз в полгода. Он ушел из семьи пятнадцать лет назад и половину моей жизни прожил с другими людьми – а это не проходит бесследно. Я – ничуть на него не похож. Я – сам по себе!

Молодые мамаши, толстозадые и прекрасные, познавшие уже усладу материнства, но еще не горечь его, катают хором дремлющих младенцев – единственных, каких больше нет! Развращенная популярностью белка ест далеко не все, а эстетствует и избирает: еще бы, ведь родовое ее древо – в двух шагах от Петра и Павла, где ударит вот-вот перезвон, и начнется воскресная служба. Летят от реки первобытные, полные животной радости крики байдарочников и каноистов – он придет через пару минут.

И ходил отец совсем по-другому: стремительным, заостренно-опасным перемещением своим разрезал пространство надвое, и всякий раз казалось, что две разлученные половины, побыв секунды в неустойчивом выжидании, покачавшись вопросительно-обреченно – рухнут в звоне и грохоте ниц. Жилистый, подтянутый, пружинисто-резкий – заведенный на долгие века.

А сам он двигался уверенно-медленно и тяжеловато, как будто все еще носил на себе сто десять спортивных килограммов, каких в действительности давно уже не было. Сам он пошире был и повыше, но каждый раз, когда их с отцом видели вместе, приходилось с раздражающей неизбежностью слышать одно – как вы на него похожи!

…подарил дорогие часы и слушать не стал возражений. Ну, куда они мне, говорил он отцу – они же вносят диссонанс, непривычно таскать на руке целый автомобиль. Как-то не гармонирует, не вяжется, не стыкуется, нарушает имидж полуаскета, какой для меня что-то да значит – и заткнулся, и взял: потому что видел, как хочет того старик.

…тряпки носил самые модные и чересчур молодежные, считая себя непревзойденным сердцеедом и, по тому судя, что третья жена, розово-слащавая актриса драмтеатра с маленьким ненормально ртом (отец, смущаясь, показывал как-то фото) была почти втрое его моложе – имел для этого основания.

А он, сын, снисходительно-мудро, как старший, взирал на вечную эту готовность и перманентное раздевание глазами всех и всяких, попадающих в поле зрения женщин – как будто сам был другим. Но почему «как будто»? Он и был другим. И есть другой. Он – сам по себе.

…каждый раз перед тем, как приехать. Проявляя в общем-то не свойственную ему деликатность, звонил и спрашивал: ты один? Ничего, если я у тебя переночую? Хорошо, еду, жди. Что купить? Приезжал, оставляя внизу машину (каждый раз новую и всегда не ту, о какой мечтал), привозил пакеты с гурманской снедью (он любил поесть и делал это с наслаждением, погружаясь и не торопясь), и обязательно кофе из лучших. Наглотавшись этого самого кофе, они всю ночь не могли уснуть и болтали, болтали, болтали, втискивая в несколько убегающих споро часов – полгода с той и другой стороны.

А потом ему нужно было спешить, непременно мчаться куда-то, решать вопросы сразу в тысяче мест, и они второпях расставались, скомканно и не докурив. И всякий раз складывалось впечатление, что отец сознательно чего-то недоговаривает: боится, не умеет или не считает нужным сказать, а сам он – недоспрашивал, недовыпытывал, недоузнавал, словно войти опасался в неизвестную реку, где его, может быть, не ждут – и относилось все на очередные полгода.

…а то и на год, как сейчас. В прошлый раз он сказал отцу: давай завтра, пап! Не то, чтобы это впервые. Но прежде подружка, или знакомая, или кто-то еще безболезненно, традиционно и быстро устранялась, а в тот раз он сказал: давай завтра, лады? Потому что коллега бывшая, не отвечавшая долго взаимностью, кровавым коготком холеного мизинца норовившая всякий раз отчеркнуть глухую грань между ними и вопиющую неуместность его притязаний, вдруг ответила – да так, что и сам он не рад был ответу.

Трое жарких, в липком поту, суток высасывала из него гормоны. Он познал по-настоящему впервые, каково это: быть обезумевшим и потрясенным кроликом в объятиях многомудрого, безжалостного, как судьба, удава – но терся и терся о влажную чешую, отменяя запланированные встречи и теряя безудержно вес.

А когда позвонил отец, он был не в силах, выжат и опустошен; коллега, хозяйски расшвыряв спелые прелести, выдремывала силы для девятого раунда, и он сказал отцу: давай завтра, пап! Как будто не знал, что никакого завтра не будет. Отец, вечно спешащий в тысячу мест – исчезал из города едва ли не скорей, чем успевал появиться. Ну и ладно. В другой раз. Ну и пусть. Ведь он сам по себе. Совершенно другой – а не копия.

Воскресно-верующие уходили за чугунную ограду, черный-оливковый батюшка мелькал сквозь узоры у представительского авто. Полные неистребимо-животной радости крики байдарочников и каноистов летели в вечернем воздухе.

Отцу пора бы уже появиться, разрезая хищно пространство древнего парка, руку пожать и сказать: пошли-ка перекусим где-нибудь поблизости! Я замотался совсем, не успеваю даже поесть. Новостей – тьма, нас ожидают очень интересные события. Кажется, скоро мы разбогатеем – будем ходить, руки в карманы, и поплевывать, и заниматься тем, что по вкусу. Надоела уже эта каторга. Я хочу пожить в свое удовольствие – я это, в конце концов, заслужил. Поваляться на всех пляжах мира, поглазеть на заморских див, оставить тысчонок пяток в Монте-Карло… Я по горло сыт этой каторгой – я, в конце концов, заслужил!

…но не шел и не шел; аллея хорошо просматривалась в оба конца: две церковные бабушки, спешащие, семеня мелко, на службу, коляски и зады пухлые заслуженно гордых молодых мамаш, убеленный, с шеей худой, старик, в дорогой, но висящей на нем обреченно одежде, ступающий неуверенно по левому краю, знакомый неуловимо старик, старик…

…и замер, пристыл на литой скамье, а мысли, давясь и захлебываясь, бежали вбок куда-то и вниз: нет, нет, нет, погоди, постой, что же ты, сука, делаешь, не может этого быть, не верю, не верю, не верю, хорошо, мы похожи, я такой же как он, нас постоянно путают, потому что мы черт знает как похожи, подожди, я согласен, согласен на все, нельзя же так жестоко и сразу, какая же ты сука, время, леденящая, скользкая сука, я похож, я похож, я похож…

А старик, отменно седой, стоял уже рядом, и нужно было подняться и сказать сдержанно-радостно:

– Ну, вот и ты! Здравствуй, отец.

По другую сторону окна

…на Первом участке торфзавода, прошитом-пронизанном поперёк и вдоль прочнейшими нитями «блатной» романтики – с дёрганым, нервы крутящим в жгут, фартом; деньгами скорыми и, как следствие, краткими; беспощадной кровью и роскошной, из копеечной лавки, бижутерией – теми самыми нитями, уныло-губительный цвет которых открывается далеко не сразу – и много позже, чем надо бы. Или не открывается вовсе.

И посейчас думается, что многие друзья-товарищи ушедшего отца ворвались однажды, да так и застряли там, в вечных двадцати: с деревянной танцплощадкой под ивами у пруда – ни одни танцы не обходились без мордобоя и редкая неделя не знаменовалась поножовщиной… С нестройно-дружными песнями под «Агдам» и две гитары в яблоневых вечерних садах; с первыми сроками, за какими грядут неизбежно вторые и третьи – чуть ли не в каждой семье непременно кто-то сидел, готовился сесть или только что освободился… С понимаемой по-своему, бескомпромиссной и безжалостной справедливостью и упорным нежеланием сделаться частью обывательски-нормального социума… С непотопляемой, как ты ее не тычь башкой под воду, упрямо-бессмертной верой в лучшую жизнь и за горизонт уходящие поля нетронутой земляники…

Да, да, именно так. Люди эти – прежние друзья отца – категорически не желали взрослеть и расставаться с иллюзиями юности, и даже годы спустя наиболее упрямые, обратившись в ООР*, поднаторев и ожесточившись в ограниченном не ими пространстве, заимев туберкулез и бывая дома лишь в кратких перерывах между отсидками – сохраняли на жестких, изломанных лицах неизжитой, свойственный лишь начинающим людям отсвет бесшабашной и слепой веры, какой так трудно сыскать на правильной и скучной, как стиральная доска, физиономии «настоящего» взрослого…

Не оттого ли и позже, когда семья их получила, наконец, квартиру на Третьем, где имелись все зачатки убогой, но цивилизации: школа, детсад, два магазина, поликлиника и больница, клуб, заводоуправление и сельсовет – не оттого ли и потом его так тянуло на этот самый Первый, хотя, чтобы добраться до него, приходилось топать пять, без малого, километров вдоль узкоколейной насыпи, либо столько же – по гравийке, режущей край матёрого, мрачного ельника.

Да он и не отказывался, и желал, напротив – топать, потому как все, все они обретались там, в трех десятках почерневших от времени и стихий одноэтажных бараков:

…знаменитый Вася-Тунгус, счастливый обладатель вишневой «Явы» – пучеглазый приземистый крепыш с пуленепробиваемым лбом, как-то в одиночку одолевший в кулачном бою двенадцать молодых мужиков из вражьей Подсемёновки – он и больше бы сложил в штабеля, когда б вороги на том не иссякли…

…Сашка-Доцент, кудрявый, в отличие от киношного своего прототипа, но не менее напористый и авторитарный, до тридцати успевший трижды отсидеть и дважды объехать в погоне за долгим рублем едва ли не весь Союз, включая Карелию, Сибирь и Дальний Восток – завзятый матерщинник и грубиян, трепетный поклонник Владимира Семеновича и отец троих детей от такого же количества жен…

…Доллар, настоящего имени какого в анналах не сохранилось – итальянской волосатости, смуглявый и пьяный пожизненно симпатяга, ведавший складом ГСМ и с конца восьмидесятых заимевший устойчивую привычку везде и всюду, даже с самогонщицами, расплачиваться не иначе, как американской твердой валютой…

…Толик-Длинный – разболтанно-ленивой грацией, усыпляющей флегмой движений двухметрового своего тела походивший на сетчатого питона – и не менее, чем питон, опасный в ситуациях форсмажора, когда твоя, да и не только, жизнь стоит на кону и зависит лишь от умения угадать момент да ударить первым – здесь Толик молниеносен был, опытен и надёжен, за что имел вес немалый в соответствующих кругах и неизбывные проблемы с законом…

…и, конечно же, Вадя. Вадя! Живая легенда Первого участка, гениальный технарь-самоучка, обладавший волшебным умением реанимировать любой не подлежащий восстановлению технический хлам – будь то бобинный магнитофон, телевизор, пылесос или военный ГАЗ-66…

Вадя, посредством двух мощных, широких в кости рук вкупе с минимальным количеством инструмента способный сотворить самые нерукотворные чудеса – от мотоцикла оригинальной конструкции до надежнейших ножей-выкидух, какие он сочинял мигом и походя, из чистой любви к исусству, взимая за то символическую плату самогоном в количестве ноль-пять…

Вадя, скроенный атлетом, отслуживший, как и положено, в ВДВ, но не где-нибудь, а «за рекой», и вернувшийся из Афгана с медалью и группой инвалидности по психическому здоровью…

Вадя, имевший в абсолютно незаконном распоряжении массу самых притягательных для всякого нормального пацана вещей огнестрельного и холодного толка – от сапёрного тесака самодержавных времен до ПТР последней Мировой и АКМС-74 – и хранивший их в самолично вырытом, оборудованном по всем правилам науки и надежно сокрытом мини-бункере, вход куда дозволялся лишь самым надежным и проверенным из друзей. И он, четырнадцатилетний пацан – горд без меры был оказаться в избранном их числе.

Вадя – человек, почти занявший в сердце его нишу, предназначенную для отца – после того, как сам отец сменил нежданно семью и прописку, не утруждая себя какими-либо объяснениями. А чем видится такое в четырнадцать лет – кроме как не предательством? Не должны они, главные ниши, пустовать – оттого и тянуло-звало необоримо на Первый, оттого…

* * *

…и теперь, помещённый в июньский, тридцатиградусной жары, пейзаж, шагал он в рабочий посёлок, подсчитывая машинально тела спящих обочь дороги работяг: в пятницу мужики начинали квасить с самого утра и к обеду едва уже шевелились – что уж тут говорить о пути вечернем домой, перемежаемом то и дело дозаправочными алкогольными паузами?

И люди шли, атакуемые спиртовым и температурным градусами, люди боролись, пока доставало сил, а после, сломленные, выбывали из рядов, падали в щекочущий шорох травы и похмельный мучительный сон, успев напоследок сообразить, что на произвол судьбы их не оставят: раньше ли, позже, явятся замотанные жены, отыщут ненавистно-родные тела, установят вертикально и препроводят, где пинками, где крепким словцом, к аскетичным пенатам…

Мужики, отключившись вглухую, храпели, а он шагал – второй уже раз за день. Первый был в полдень.

…Тогда, днем, Вадя, в застиранном до блеклости невозможной, штопанном тысячекратно тельнике сидел на лавочке у забора – черно-лаковые, до плеч, волосы, лицо Чингачгука, мускулы Гойко Митича – и колупался в нутре ощетиненной проводами железяки. Пацан поздоровался за руку – еще одна дарованная ему привилегия – и сел рядом.

– Когда на работу? – спросил он.

– Завтра надо было, да я отгул взял, – Вадя вкалывал на вредном производстве, по графику «сутки через трое», в полусотне километров отсюда. Платили там, в ракурсе общеперестроечной нищеты, по-царски.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10