вот вы смотрите в небо, и возвышенные чувства владеют вами, —
но мимо вас в этот момент проходит интересная женщина, —
и глядь! все возвышенные ощущения как рукой сняло! их осиливает беспокойство по поводу чужого пола, —
оно, это беспокойство, и есть тот самый притаившийся в нас навеки, наподобие гигантского червя, библейский Змей: сравнение броское и страшное, но в нем нет абсолютно ничего дурного, я на этом даже настаиваю, —
дело тут в другом, дело в том, что и животным по большому счету глубоко чужды тишина, покой и свет сами по себе, зато собаки, например, мгновенно начинают обнюхивать половые органы пробегающей мимо другой собаки, —
ныне, присно и во веки веков, —
так чем же, тогда, спрашивается, отличаются люди от животных? вот именно: почти ничем, —
изнанку библейского Змея, таким образом, знает наизусть любое животное, а вот с вышеназванными ипостасями рая: тишиной, покоем и светом животные незнакомы, —
и это опять-таки сближает животных и людей так тесно, что они, хотят они того или не хотят, становятся членами единой великой космической семьи: одушевленных Вещей, —
но вы, мой друг, и сами это поняли, простояв на мосту пару всего лишь минут с этой серенькой и невзрачной собачкой, —
а доказательством вашего понимания явилось странное, непонятное, но вполне ощутимое блаженство полноты общения, точно вы встретились и поговорили с человеком, которого не видели двадцать лет, —
только в одном случае полноте общения способствовуют минувшие годы, а в другом – считанные минуты, однако результат почти один, —
вот в такие именно минуты не умом одним, а всем нутром своим и начинаешь понимать, почему люди нас так часто разочаровывают, а домашние животные практически никогда, —
и хотя из этого никак не следует, что животных нужно любить больше, чем людей, мы все-таки, точно назло кому-то, упорно продолжаем это делать, —
между прочим – ив качестве постскриптум – благодаря немому диалогу с собакой на мосту вам, достигнувшим уже пространственно-временного центра, удалось продвинуться существенно дальше: к той космической сердцевине, что едина для всех живых существ, —
вот только определить, из чего состоит эта сердцевина, вам никогда не удастся, потому что до сих пор никому это не удалось, —
кстати, библейский Змей был вами на этот раз узнан, но это не значит, что вам когда-нибудь удастся от него отделаться, —
да вы и сами в глубине души того не желаете.
VII. Классики не ошибаются
У Пушкина есть любопытная фраза: «У души нет глаз», и она настраивает на весьма своеобразный лад, —
для сравнения – портрет слепого из лермонтовской «Тамани»: «Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельма подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…», —
в самом деле, «что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз?», однако Лермонтов все же прочитал, его слепой и без глаз поразительно зрим и почти зряч, тогда как пушкинские персонажи и с глазами производят безглазое – наподобие эллинских статуй – впечатление, а между тем люди не сговариваясь как будто условились в том, что если и есть в человеке душа, то выражается она только в глазах: недаром, чтобы постичь самую суть человека, мы смотрим ему в глаза, —
и все животные, чтобы постичь нас— насколько это им дано – тоже смотрят нам в глаза, —
и лишь Пушкин – вслед за античным гением – выразился в обратном направлении, почему? надо полагать, таков был его стиль: чрезмерная энергийная заряженность творца не позволяла увидеть портрет творения в детали, как не позволяет сверхсильное эмоциональное волнение упокоиться взглядом на тех или иных подробностях, —
так создается лик вещи вместо лица вещи, и здесь до иконописи один шаг: поэтому стилистически Пушкин православен как никакой другой художник, а психологически – за исключением предсмертного покаяния – далек от православия тоже как никакой другой, —
вот вам, между прочим, еще одна великая антиномия, которая может послужить эпиграфом к нашей исконной культурной и исторической загадочности.
При чтении Пушкин производит сильнейшее впечатление, но едва томик отставлен в сторону, как читательский эффект убывает, точно туман рассеивается на глазах или как будто у волшебника Карла срезали чудодейственную бороду, а все потому, что у «нормальных» писателей описываемые феномены пахнут, как живые вещи, и оттого запоминаются, тогда как Пушкин подобен гениальному парфюмеру из романа Патрика Зюскинда, который мог улавливать все запахи мира, а сам не имел никакого запаха, —
да, пушкинский художественный космос как бы приподнят над землей, и изъята из него его плотская пахнущая субстанция, —
вещицы Пушкина – энергийные сгустки, пластически очерченные до внятности телесных форм, они световоздушны, а их первичный материал суть напитанный субтильной энергией воздух, причем световая моделировка идет от содержания, формообразующее же начало черно-белое и графическое, пушкинское творчество голографично и оттого является величиной переменной, —
Пушкин может казаться одним (подавляющему большинству русских) самым гениальным художником, а другим (почти всему миру в переводах и нашему великолепному Синявскому в оригинале) тем самым королем, который – голый, и обе стороны будут по-своему правы, —
да, в то время как у других писателей – причем не обязательно реалистов – на описываемых ими мирах можно (в воображении) ходить и плясать, у Пушкина точно протянут канат над улицей: по нему и идешь, —
опереться не на что, ибо за строкой ничего не стоит, задний план начисто упразднен или, точнее, как будто гигантским шприцом втянут в план передний, вплоть до полного их отождествления, пушкинские образы, употребляя термин А. Ф. Лосева, эйдосны: пусть это и не идеи Платона, но, быть может, «золотая середина» между ними и поздним реалистическим портретом, —
образы Пушкина – еще раз – духоносны и духовидны: естественно поэтому, что «обыкновенным» наблюдением, «обыкновенным» мышлением и «обыкновенным» творческим процессом их не создашь, а только вдохновением! почти на грани того, что на Руси зовется «веянием Духа Святого», —
ну а то обстоятельство, что Пушкин с его помощью вызывал к жизни любые образы – в том числе и темные, роковые – опять-таки подытоживает, как равно и предвосхищает центральный русский сюжет: воистину как «божественной любви и милосердию» здесь не встретиться лоб в лоб с «демонической ненавистью и братоубийством»? сюжет этот, кстати говоря, в зерне присутствует уже в Евангелиях, его будет бесконечно смаковать и обсасывать Достоевский, и его утвердит в апокалиптическом масштабе русская революция.
Итак – еще раз – есть ли душа, и, если есть, есть ли у нее глаза? рассуждаю так: все мы по жизни играем те или иные роли и кроме этого по сути ничего не делаем и делать не можем, и все-таки, как бы безукоризненно ни сыграл человек свою роль (или многие роли) и как бы ни был он непредставим помимо нее (или их) витает над ним некий неразложимый ни на какие составные части остаток его сути и его существования, —
и заключается он, быть может, в смутном, но очевидном – прежде всего для него самого – предположении, что возможна была альтернативная роль (или роли), какая (или какие) мы никогда об этом не узнаем, и рассуждать о сем предмете есть самая праздная вещь на свете, просто была возможна альтернатива – и все, так подсказывает нам наша интуиция, —
а если так, то существует, просто должно существовать, и некое метафизическое человеческое лицо, которое могло бы играть эти предположительные роли, что это за лицо – мы тоже никогда не узнаем, и рассуждать о нем тоже есть самая праздная вещь на свете, просто оно, это метафизическое лицо, возможно – и все, так подсказывает нам наша интуиция, —
и вот это самое наше метафизическое лицо, оформляющиее как сыгранные, так и не сыгранные роли, и есть, быть может, наша душа, —
разумеется, она пребывает всегда в гипотетическом измерении, оттого ее никогда не могли обнаружить (астральное тело еще не есть душа), однако, поскольку вероятность есть всего лишь особая и пограничная форма действительности, постольку и любое высказывание о душе следует по-хорошему ставить в сослагательное наклонение, —
вот Пушкин так всегда и поступал: потому, пожалуй, и догадался, что у души нет глаз.
Мы же, музыкально откликаясь на эту благую пушкинскую весть, склонны, в свою очередь, читая его, непрестанно делать паузы, —
я не знаю другого писателя или поэта, при чтении которого так неудержимо тянет отложить книгу в сторону— и погрузиться в блаженную «беспредметную задумчивость»: или это всего лишь моя личная склонность и к Пушкину не имеет никакого отношения? как бы то ни было, но только заметил я за собой, что в паузе от чтения вообще и Пушкина в частности как-то сразу и насквозь постигаются все основные (философские) вопросы жизни: в том смысле, что раз и навсегда осознаешь, что любое серьезное и глубокое размышление ни к чему, собственно, не ведет и вести не может, а закономерно оканчивается метафизическим тупиком, —
то же размышление, которое приводит к каким-то окончательным выводам, попросту недостаточно серьезно и глубоко, хотя само по себе размышление, если оно идет в равной мере от ума и от сердца, драгоценно, и его нужно ценить и любить: также и этому учит нас Пушкин, —
бурный, мятежный, противоречивый, зачастую циничный и местами откровенно развратный, он, как известно, в процессе писательства – а быть может даже и читательства – преображался, становясь поистине благородным и просветленным, —
и вот, читая его, мы как бы идем по его стопам, и если на его челе – мы знаем это доподлинно – покоилась в творческие часы печать особой духовной красоты, то смутный и легкий оттиск этой печати мы с удивлением обнаружим и на наших лицах, если взглянем на себя в этот момент в зеркало, —
право, ни о чем вроде бы не думаешь, а в глазах столько проницательного и самодостаточного размышления, словно решаешь краеугольные вопросы бытия.
Наверное, это грех— находить в иллюзии жизни едва ли не большую отраду, чем в самой жизни, но что тогда сказать о тех великих мудрецах, которые саму жизнь объявили иллюзией? и как знать, быть может, только пребывая в вымышленных мирах – хотя разве не любое восприятие действительности есть всего лишь вымысел воспринимающего? – мы впервые и по-настоящему у себя дома, потому что сама биография наша подобна книге, которую мы пишем и читаем одновременно, —
так что не исключено, что вся задача искусства только к тому и сводится, чтобы научить нас, наконец, этому поначалу парадоксальному, но по сути совершенно точному взгляду на себя и свою жизнь, когда же мы это поняли, внутренняя потребность в буквальном и кропотливом восприятии искусства отпадает, —
и тогда достаточно взять книгу в руки, перечитать пару страниц, а то и вовсе лишь пару строк, и дальше, отложив книгу в сторону, задуматься – даже не о содержании книги, а о чем-то другом: своем и близком, или чужом и дальнем, или о том и другом вместе, неважно, просто задуматься – и все, —
великая эта, если присмотреться, задумчивость: так читал и задумывался Пушкин, —