Оценить:
 Рейтинг: 0

Письма путешественника по казенной надобности

1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Письма путешественника по казенной надобности
Сергей Ростиславович Олюнин

В XIX веке – то ли в начале, а может, и в конце – едет Сибирским трактом молодой человек, служащий по Бог весть по какому департаменту. И в ожидании встречи с девушкой, в которую без памяти влюблен, пишет ей письма. А в письмах тех – дорожные впечатления, мимолетные суждения, сведения всякого рода о столь любезном ему Отечестве. Он и посмеется, и всплакнет, и пытливым умом своим проникнет во всякое явление, которое покажется ему достойным описания в письме любезной Лизаньке.

Письма путешественника по казенной надобности

Сергей Ростиславович Олюнин

© Сергей Ростиславович Олюнин, 2025

ISBN 978-5-0065-5176-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

От автора

Однажды один редактор одного издательства, которому была предложена эта рукопись, прислал отказ с формулировкой: «Мы фейков не печатаем». Оставляя за скобками отвратительное слово «фейк», напоминающее нечто среднее между непристойностью и командой собаке, следует сказать, что сей господин, по всей видимости, не был тесно знаком ни с Ричардсоновой Клариссой, ни со Смоллетом и его Хамфри Клинкером, ни тем паче с Достоевским и Макаром Девушкиным. И не ведал он, что есть в литературе такая штука, как эпистолярный жанр.

Ремарка: автор ни в коем случае не тщится сравняться с великими, а лишь одалживает у них самый прием.

Продолжая мысль, надлежит заверить читателя, что книжечка эта – отнюдь не мистификация. Автор не намерен уверять читателя, что жили на свете неведомый П*** и любезная его сердцу Елизавета Антоновна. Хотя подловить неискушенного читателя было бы нетрудно. Стоило лишь создать ложное исследование, в котором бы доказывалось с несуществующими фактами в руках, что означенный П*** есть Петр Евграфович (например) – и присовокупить фамилию, которую теперь автору выдумывать недосуг. Найти ему должность в подходящем департаменте и по собственной воле распорядиться его судьбой. («Чин следовал ему – он службу вдруг оставил»). А уж про его отношения с Лизанькой и вовсе стоило бы сочинить турецкий сериал.

Но это все проходило бы по ведомству Плоской Игры, а то и коллегии Дурного Вкуса. Кроме того, вдумчивый читатель без труда обнаружит в этих «якобы подлинных письмах» сознательно допущенные автором анахронизмы, которые как раз и имеют целью эту самую мнимую подлинность развенчать.

Но!

Но все те факты, что сообщает П*** своей Лизаньке, исключительно правдивы. Оставляя за скобками комментарии и личное отношение к происходящему, всякий верстовой столб, всякое явление есть самая правдейшая правда – и неважно, наблюдал ли он их сам, вычитал некогда и записал для памяти или услышал от случайно встреченного (и здесь уже равно выдуманного) персонажа.

Таким образом, все двадцать четыре письма – игра, позволяющая не только развлечь читателя фактами из российской жизни самой широкой географии, но и представить их через призму восприятия молодого человека, героя своего века, искренне любящего Отечество и проявляющего к нему и людям, его населяющим, неподдельный интерес.

Впрочем, будет разговоров. Вторя Себастьяну Брандту, следует воскликнуть: «Ну, с Богом! В путь пускайся, судно!»

И перейти к делу, ибо бездельные рассуждения мало кому интересны. И с этих пор автору остается лишь надеяться на то, что читатель вслед за Пушкиным не воскликнет, захлопнув эту книжицу: «Весь вечер читал Клариссу. Мочи нет, какая скучная дура».

Письмо 1. Странствия буяна,

или Шалун старинного покроя

Доброго дня Вам, Лизанька, бесценный друг мой!

Вот, наконец, вступил я в российские пределы. Конечно, камчатский край видом своим нисколько не напоминает привычных нам пейзажей, да и бесконечно далек он от той, по ком томилось мое сердце все эти нескончаемые месяцы вынужденной разлуки. На первый взгляд земля эта не менее чужда русскому человеку, чем какая-нито американская или африканская. Однако же самая мысль о том, что места эти находятся под рукой Государя, сообщает чувство Отечества.

Теперь начинается мой путь домой, путь к Вам, драгоценная Лизанька. Будет он долог и не вполне прям, однако всякая верста, всякий перестук копыт перекладных будет неуклонно приближать миг нашего с Вами свидания. Чем же исцелить мне нетерпеливое ожидание этой встречи, чем порадовать Вас? Разве что письмами, которые, Бог весть, сумеют ли опередить меня? Пусть так. Однако ежели Вы станете ожидать от меня подробностей о местах, которыми мне приведется следовать, то напрасно. Принимаясь описывать природу, я становлюсь более топографом, нежели поэтом. Посему в этом послании и в прочих, какие дорожные обстоятельства позволят мне написать, я позволю себе в меру скудного моего дарования давать Вам картины жизни, которые мне наверное приведется наблюдать, следуя от самых окраин Империи до Москвы. Откуда же, спросите Вы, явилась во мне убеждение, что путь мой окажется достаточно богат на подобные умственные приключения? Отвечу Вам словами моего покойного дядюшки: «Нет неинтересных мест, есть неумение любить Отечество свое», каковому жизненному credo я и стремлюсь следовать в небезызвестных Вам тетрадях, к которым Вы всегда проявляли столь приятный моему сердцу интерес.

    ***

Возьмем для первого примера Камчатку, пределы которой я намерен днями оставить. Удаленность сей земли в географическом значении уничтожается близостию ее в ином смысле.

Позвольте же мысль мою немедленно объяснить примером, из которого совершенно становится ясно, что и Вы, и я, находясь на удаленных краях Отечества нашего, в одно и то же время ступаем по следам одного и того же человека. Ежели идти от дома Вашего батюшки по Сивцеву Вражку к Пречистинскому бульвару, то по правую руку возможно увидеть неприметный домик о семи окнах с мезонином. Некогда принадлежал он ветреной личности, теперь уже едва ли не вовсе исчезнувшей из московской памяти. Отсюда он выезжал смущать покой светских салонов, здесь заряжал пистолеты для дуэлей. И его же нога оставила, ежели позволено мне будет проявить фантазию, след на берегу Камчатки, по которому не далее как сегодня утром прогуливался и я. Мнится мне, что, читая это, Вы, милая Лизанька, пребываете в недоумении, что за личность подвигла меня на подобные мысли. Нынешнему поколению сей персонаж представляется почти совершенно забытым, однако же наши деды в свой век с охотою принимали его у себя и с живостию обсуждали его похождения.

    ***

История моя ничуть не пострадает, ежели начать ее, по заветам Горация не ab ovo[1 - Ab ovo usque ad mala – от яиц до яблок (лат.). В римской традиции в начале обеда подавались яйца, в конце – яблоки. В своих «Сатирах» Гораций употребляет это выражение в значении «вести разговор от самого начала, не опуская подробностей».], а in medias res[2 - В поэме «О поэтическом искусстве» Гораций хвалит Гомера за то, что тот начал «Илиаду» не ab ovo (с яйца, снесенного Ледой, из которого родилась Елена Троянская), то есть с самого начала событий), а in media res (в середине дела).]. Подробности младенческих лет и беспутной юности моего героя я позволю себе пропустить, и начну с того дня, когда накануне кругосветного плавания один из участников его, Федор Петрович Толстой, сославшись на терзающий его наскоро придуманный недуг, слезно просил Ивана Крузенштерна принять вместо себя на борт «молодую благовоспитанную особу». Отказать капитан не имел оснований, и означенная особа, оказавшаяся портупей-прапорщиком Преображенского полка, взошла на борт фрегата «Надежда». В недолгом времени молодая благовоспитанная особа выказала избыток молодости и досадное отсутствие благовоспитанности. Не буду напускать туману и скажу прямо – юноша изрядно напроказил. Напоил корабельного священника, склонного к этому греху, уложил вздремнуть на палубе, а сам тем временем взял печать, нарочно украденную для такого случая у Крузенштерна, и припечатал сургучом бороду спящего батюшки к доскам. Отец Гедеон проснулся, а благовоспитанная особа ему: лежи, отче, видишь – казенная печать! Ломать не можно. И что же Вы думаете? Пришлось к вящему сраму остричь священнику бороду по самые щеки. Тут Крузенштерн задумался: отчего в такой спешке навязали ему сухопутного офицерика? Уж не пустил ли ч—та на свой корабль? Зовут Федором Ивановичем. Фамилия Толстой. Хотя и молод, но успел составить о себе дурную славу: бретер, картежник и изрядный буян. Застрелил на дуэли сослуживца, за каковое преступление выходила ему солдатская лямка. Однако же порадел ему двоюродный брат и услал шалуна вместо себя вокруг света поплавать да, Бог даст, поумнеть. Ан не поплавать толком, ни поумнеть не получилось.

    ***

Скука на корабле, полагаю, для оказавшегося не у дел повесы была смертельная, а непокойная кровь бурлила. На первой же стоянке у Маркизских островов подружился он с тамошним вождем. Однако же дикарь графу не пара, вот и вышло у них странное приятельство. Толстой приручил вождя, что твою собачку, на потеху сослуживцам. Кинет щепочку в море: «Пиль! Апорт!» Его дикарское величество бросается за ней в воду да ловит зубами. Право, недостойно выходило. Тут новая блажь – тело того вождя сплошь покрывали татуировки. Вот и Федор Иванович, на друга своего подневольного глядя, велел местным разрисовать всю свою молодую особу. Так и появились на руках русского графа змеи да узоры, а на груди – громадная пестрая птица в кольце. Забегая вперед, скажу, что много лет спустя, уже в московских салонах, Толстой будет приводить в смущение дам, разоблачаясь до пояса – дабы усладить взоры собравшихся «телесными картинами».

    ***

Так-то и бедокурил граф – то в пределах приличий, а чаще и сверх них, но однажды переступил уже все границы. В одной из гаваней не удержался и приобрел орангутаншу. Поиграл с ней некоторое время, а после измыслил проказу: когда Крузенштерн отсутствовал на корабле, затащил рыжую приятельницу в капитанскую каюту, открыл тетради с записями, сверху положил лист чистой бумаги и на глазах у обезьяны стал марать и поливать чернилами белый лист. Обезьяна старательно училась безобразию, а когда Толстой вышел из каюты, орангутанша, оставшись без присмотра, столь усердно стала подражать хозяину, что совершенно уничтожила записки Крузенштерна.

Тут уже ангельскому терпению капитана совершенно пришел конец. Крузенштерн записал в вахтенном журнале, что Федор Толстой на Камчатке «Оставил корабль и отправился в Петербург сухим путем». А сам, словно старинный пират, велел ссадить бузотера вместе с его проказливой обезьяной на голый берег.

Здесь я позволю себе некоторую долю фантазии и представлю, как Федор Иванович беззаботно машет шляпой уходящему фрегату и, под руку с обезьяной идет по камчатскому берегу. И появляется в моей повести та самая воображаемая цепочка следов, которой сегодняшним утром вторил и я.

В скором времени оказался граф на острове Ситка у берегов Аляски. Увы, на деле я не смог раздобыть достоверных сведений о том, как и отчего это произошло. Равно как и не могу сказать, что сталось с той орангутаншей. Ведь ежели иметь глупость слушать московские сплетни той поры, то можно доподлинно узнать, что Толстой женился на своей дикой подруге – ах нет, бросьте, он ее там же, на Камчатке, и съел. Воистину, праздный ум рождает хилых уродцев.

    ***

О жизни Толстого на Ситке остается судить лишь по его рассказам, которыми он по возвращению в Москву охотно снабжал доверчивый свет. По его словам выходило, что он повстречался с туземным племенем тлинкитов. Рядился в их одежды, ходил с ними бить зверя копьем и скоро так очаровал новых соплеменников, что они пожелали сделать Федора Ивановича своим вождем.

К счастью для дикарей, к острову прибыл корабль Русско-американской компании и увез не успевшего вступить на престол Толстого на континент.

Из порта святых Петра и Павла на Камчатке безобразник сухим путем добрался до Санкт-Петербурга. Его возок пролетел столичные заставы как раз в тот день, когда Крузенштерн давал бал. Толстой в неуемной своей дерзости явился туда без приглашения – к вящей ярости капитана. Примирения не случилось.

    ***

С первого появления шалопая в свете пристала к нему кличка Американец, которой он, надо сказать, очень гордился. Но недолго ему довелось смущать салонных дам мало достоверными рассказами и не вполне пристойными демонстрациями. Отправили его в заштатную крепость. Два года тосковал там Толстой смертною тоской, а потом на его счастье грянула война со Швецией. Князь Долгоруков взял его к себе адъютантом, но вскорости ударило князя насмерть ядром. Толстого, который находился подле, всего залило кровью. Бывший индейский охотник вспылил и зарекся смывать княжескую кровь, покуда не отомстит. Неведомо, сколькими врагами он был готов удовольствоваться, однако войну граф закончил с вполне очищенным мундиром.

Тут бы ему и поутихнуть, благо былую дуэль ему простили и даже вернули в гвардию. Да только Толстой от ветра головы своея взялся за старое. Поссорился с товарищем из-за чухонской барышни, да и застрелил его. И попал-таки на сей раз в солдаты, в глушь, в Выборг. А оттуда, чуть погодя, вышел в отставку.

Но лишь пришел Бонапарт, как сумасбродный граф записался в ополчение. Проявил безумную отвагу, вернул чины и ордена. В отставку, на сей раз окончательную, вышел полковником. Поселился в Москве, в том самом доме в Сивцевом Вражке, который я в начале письма советовал Вам отыскать. Метал банк без оглядки, шалил без удержу, стрелялся без промаха. О нем рассказывали сказки: карбонарий. Бежал с каторги. Положил тысячу человек. И про орангутаншу, конечно, не забывали.

Федор Иванович завел дружбу с Пушкиным и при этом чуть было не убил его на дуэли. Слава Богу, обошлось – помирились. В знак дружбы сосватал за приятеля Наталью Гончарову.

Когда рука Американца ослабла и не могла более наводить пистолет, беспутник утих. После одного из кутежей увез к себе домой цыганку, женился на ней и заскучал. Имена одиннадцати убитых на дуэлях он записал в помянник и, как только у него умирал ребенок, вычеркивал одно имя и ставил сбоку: «Квит».

Одиннадцать раз написал он это слово, одиннадцать имен вычеркнул. Когда умерла дочь Сарра, захлопнул книжицу и вздохнул: «Ну, слава Богу, – квит! Теперь хоть мой курчавый цыганеночек будет жив». И верно, двенадцатый ребенок, чернявая Параша, одолела младенческие хвори. В этом месте кстати будет сказать, что реченная Прасковья Федоровна со временем стала супругой московского губернатора Перфильева.

На сем позвольте закончить повесть о Толстом-Американце. Отошел он мирно, успев принять Святое причастие. Исповедь длилась долго, и принимавший ее батюшка рассказывал после, что мало в ком встречал такое искреннее раскаяние и веру в милосердие Божие.

На сем, милая Лизанька, позвольте закончить мою историю, благо она подошла к весьма нравоучительному концу, да и мне пора собираться на корабль, отплывающий от камчатских берегов к острову Сахалин.

    Засим остаюсь не своею волею удалившимся от Вас П***

Письмо 2.

Каторжные характеры,
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3