или Три дня среди колодников
Хорошего Вам дня, Лизанька, добрый мой ангел!
Нахожу себя в весьма затруднительном положении. Памятуя обещание мое писать о всяческих мало-мальски занимательных событиях, теперь гадаю, что можно сообщить о моем пребывании на Сахалине. Жизнь здешняя – все каторга да поселение бывших колодников, так что Вам с вашей чувствительной натурой никак невозможно знать обстоятельств здешней жизни. Ужасы кандального житья нельзя описывать в письме к такому небесному созданию, каким я почитаю Вас. Также и о социалистах и дамочках-бомбистках, которых здесь предостаточно, упоминать не считаю нужным, поскольку, хотя и велики их страдания, но мысли их, речи и образ жизни простому разуму недоступны. Да и довольно о сем предмете писано у господ Достоевского и Дорошевича.
И потому решил я, милый ангел мой, поведать Вам о некоторых людских типах, которые привелось мне встретить в рудниках и на поселении. Намеренно оставляю в стороне их преступления, ибо когда слушаешь исповедь какого-нибудь кандальника, кровь стынет в жилах от картин необыкновенного душегубства, и страшно после этого не то ночью – днем на улицу выйти из боязни встретиться с подобным типом. Кроме того, примечательны они не своими прошлыми прегрешениями, а настоящей своей жизнью, избавления от которой не ждут, а порою уже и не желают. И через это пребывают в крайне тяжком умственном состоянии, которое иные назвали бы помрачением рассудка.
Взять хотя бы здешнего сидельца Регенова, человека необыкновенной физической силы и, увы, сумрачного ума. Довольно будет сказать, что он постоянно ходит здесь с самодельным хлыстиком, который называет «бичом для человечества», а к нему в пару носит и скрипку – ею он, по его же словам, «пробуждает спящие сердца».
Тот же Регенов, встречая на пирсе корабли, обращается к прибывшим на них: «Осталась ли жизнь на материке? Каждый день пишу письма, чтобы правду установили на земле, – ни одного ответа еще не получил! Может, все вымерли?»
***
Ежели говорить о чудачествах каторжан, то первое место по праву стоило бы присудить старику Шкандыбе. Человек этот, попав на каторгу, с первого дня приезда своего заявил, что не будет работать. И ничего с этим упрямством здешнее начальство поделать не может. Уж и секли его, и в темную сажали, а он опамятуется после наказания и опять за свое: «А все-таки не буду работать!» И что же Вы думаете? Уж не ведомо, лентяй ли он первостатейный или имеет идеологию на сей счет, да только добился своего. Обломало начальство об него розги, да и плюнуло в сердцах. С той поры так и ходит сей Шкандыба по округе в праздности и песни поет.
Однако же не только чудачествами своими привлекателен здешний народ. Встречаются порой такие жизненные сюжеты, что ими не погнушался бы Фенимор Купер. Или даже Вальтер Скотт.
За примерами далеко ходить не нужно. Теперь дожидается смертной казни душегуб Клименко. Раз пришло ему в голову бежать, однако вышло все неудачно. Поймал его надзиратель по фамилии Белов, да по дороге обратно в острог крепко побил. В тот же день дал Клименко крепкую арестантскую клятву, что поквитается с обидчиком. И что же? Опять сбежал Клименко, но на сей раз нарочно. Сбежал, да и явился на кордон, где служил Белов. Там сдался ему. И вновь, как в прошлый раз, повел надзиратель беглого арестанта в острог. Да не довел – дорогой убил его Клименко. А после сам возвратился в тюрьму и сделал признание о сем преступлении. Говорит, что в петлю идет с легким сердцем – мол, исполнил клятву. Сам не знаю, каково о подобном судить. Вроде бы дрожь пробирает, а где-то в потемках души свербит: никакой не кандальник сей Клименко, а просто герой римской истории, из тех, которыми просвещал нас в гимназии г-н Иловайский[3 - Д. И. Иловайский (1832—1920), русский историк, автор гимназических учебников по истории.].
Местное население любит такие анекдоты и пересказывает их от сидельца к сидельцу. Особой любовью пользуется рассказ о том, как попался некто Антонов из банды «замоскворецких башибузуков». Зарезал он раз богатого купца, после обыскал всю квартиру и, представьте себе, ничего не нашел. То есть ни единой гнутой полушки.
А на другой день сидит он в портерной, заливая неудачу вином. И попалась ему на глаза газета, а в ней подробное описание давешнего его черного дела. И в самом конце: ничего не нашли убийцы, потому что хранил купец все тридцать тысяч в голенище старого сапога.
Прочитал это Антонов, и сделался у него истерический припадок. Принялся он утробно хохотать, и скоморошничал до тех пор, пока хозяин портерной не вызвал околоточного. Так через собственный смех и пошел душегуб сперва в суд, а после на каторгу.
***
Еще одна история безмерно веселит и арестантов, и надзирателей. Нам же, людям более тонким, видится в ней скорее нечто демоническое. Случилось, что конвоир застрелил колодника Пащенко, когда тот был в бегах. И при осмотре вещей убиенного была найдена тетрадочка, в которую его рукою были переписаны стихотворения Кольцова и Фета.
Вот и судите, ангел мой, какие дрожания могут совершаться в душе угрюмого висельника, на совести которого тридцать две загубленные жизни.
Тут кстати было бы вспомнить о приятеле этого Пащенко, Федоре Широколобове, с которым они вместе бежали. Он всю зиму скрывался не где-нибудь, а, поверите ли, сперва в руднике, после же в соседней тюрьме! Все это время его искали, но безо всякого результата. Но лишь только по весне ушел он в тайгу, его тут же поймали. Какая ироническая судьба.
Как нарочно, для финала сих безыскусных заметок подвернулся удивительный старик Матвей Васильевич. Дольше него на каторге никто не сидел и уж, верно, сидеть не будет. Всего провел он здесь 51 год, при том что срок ему назначен ровно 120 лет – столько «штрафных» заслужил он своими бесконечными побегами.
Умер же он днями не столько от старости, сколько от того, что, будучи сам искусным столяром, в отсутствие водки пристрастился к древесному лаку и многие годы употреблял его ежедневно…
Засим прощайте, мой милый ангел, до следующей остановки моей, которая теперь Бог весть когда случиться.
Неизменно Ваш П***
Письмо 3.
Кофейные французы,
или Адовы муки моды
Доброго дня Вам, ангел мой Лизанька!
Истинно скажу Вам, навряд встретишь на земле вид более печальный, чем человеческое поселение, погруженное в зимнюю стынь, лишенную солнца, место которого на небе замещает едва различимый тусклый шар. Вот и город Благовещенск предстал передо мною в таковом виде, что, когда бы не дымы над трубами, то личность впечатлительная могла бы решить, что оказалась в пейзажной картине живописца, пребывающего в отчаянии от невыносимости существования. К тому же отдохнуть от дорожной тряски в тепле на здешней станции мне не привелось – едва я вылез из кошевки, как увидел отверстые всем сибирским морозам двери дома смотрителя. Стужа сделалась в станционном помещении совершеннейшей хозяйкою, удалив, правда, из помещения не одно лишь тепло, но и тяжелое смешение капустного и овчинного духа, свойственное всем нашим станциям.
Немало рассерженный тем, что обманулся в своих ожиданиях, я, к стыду моему, не весьма любезно спросил смотрителя, отчего он вздумал устроить в своем доме подобный Коцит. На что услышал в ответ: «Так это я, сударь, кофейного француза холодцом извожу». В сей миг досада моя исчезла, ибо я в предвкушении нового знания заранее простил поклоннику мороза грядущие неудобства ожидания перемены лошадей. Смотритель любезно сделал мне перевод своей звучащей совершенно по-русски, но вместе с тем лишенной всякого смысла фразы.
Старательно разобрав несколько спутанные нити логики моего нового знакомца, я имею теперь возможность и Вам, бесценная моя Лизанька, дать достаточное толкование.
Начать следует с того, что кофейными в сибирских землях зовут черных тараканов. Извести такую казнь египетскую здесь – как, впрочем, и в наших краях – не помогают никакие средства. Единственно жгучий холод губит гадостных тварей. Собственно, ради тараканьего мора и была выстужена благовещенская станция. Забавно, что, объясняя сей нехитрый метод, смотритель привел в оправдание оного распоряжение давно забытого губернатора, который предписывал своим подданным так-то и расправляться с кофейною напастью.
Уяснив себе совершенно самую суть, оставил я себе напоследок непонятное досель упоминание «француза». «А как же, сударь, – с улыбкою ответил мне смотритель, – таракан он и есть француз. Числом не считан, усами богат, силою не перебьешь, только морозом и прищучишь».
***
Вполне удовлетворившись объяснением я, занеся новые сведения в записную книжку, отправился ради ускорения часа отъезда на берег Амура. Всякому, кто хотя бы раз брал на себя труд посмотреть на карту, известно, что оная река отделяет Империю Российскую от империи Поднебесной, сиречь Китая. В виду Благовещенска Амур не так, чтобы широк – пожалуй что, сравним с Невою, так что полюбоваться неведомыми землями возможно, не пересекая границ. Впрочем, тешить взор здесь решительно нечем – некогда на сем берегу стоял город Айгунь, да теперь отодвинут подале и отсюда уже не виден. В оный Айгунь чиновники из Благовещанска любят наезжать на манчжурский новый год. Рассказывают, что один повеса из служащих, быв там, увидал на улице очаровательную манчжурку и, не снеся вида красоты, позволил себе поцеловать ее прямо в уста. Барышня же оказалась дочерью начальника города – по-местному айбаня. Тот устроил суд над перепуганным Ловеласом и отправил его на российский берег с запискою, в которой просил благовещенского губернатора высечь виновного бамбуковой палкой, однако не очень больно. Передают, что губернатор смеялся до слез, наказанием пренебрег, о чем при случае и донес айбаню, сославшись на то, что в России попусту не секут. Престарелый китайский начальник крепко задумался, а после сказал: «Хорошо у русских, да только как бы не избаловался народ». И поехал на свою сторону Амура.
Однако подобных занимательных и в некоторой мере нравоучительных историй более в этих местах мне отловить не довелось. Так что разум мой ввиду вынужденной праздности, какую сообщали ему глаза, понесся вскачь по необъятным китайским просторам, перескакивая через предметы ему мало известные, и оттого еще более привлекательные, покуда не преткнулся о воспоминание, оставшееся у меня от рассказов господина Ш., моего доброго друга, о котором я Вам уже имел случай рассказать во время последнего моего визита в Камушки. Сей господин, как Вы, верно, помните, недолгое время служил секретарем в нашем посольстве в Пекине и, несмотря на краткость сей карьеры, сумел записать множество сведений не как чиновник, но как мой соратник по испытанию действительности. Особенно потряс меня его рассказ о китайских Cendrillon[4 - Золушка (фр.).]. Его же я и представлю теперь на Ваш суд.
***
Во время о?но, а именно две тысячи лет назад, случилась в императорской фамилии беда – у юной императрицы, выданной замуж еще совсем девочкой, вдруг жестоко разболелись ноги, да так, что лекари видели один лишь способ облегчить ее страдания, туго бинтуя страдалице стопы. И вот, по прошествии времени, когда императрица вошла в возраст, оказалось, что ноги ее вследствие такого лечения совершенно изуродованы и напоминают более козье копытце, так что она уже не могла ходить. Последнее обстоятельство, впрочем, не так угнетало супругу властителя, ибо ходить ей, по совести говоря, не было нужды – обычай велел императрицу всюду носить в паланкине, даже когда ей была нужда попасть в другое помещение дворца. Придворные немедленно объявили сжавшуюся до детского размера ножку сущим изяществом и как один принялись бинтовать ноги дочерям, подворачивая пальцы к стопе. Ножка получалась столь миниатюрной, что принц из французской сказки, потщась найти свою нареченную по туфельке китайской дамы, никогда не смог бы натянуть ее на ножку самой миниатюрной европейской красавицы.
Нет нужды говорить, что вследствие подобной пытки знатные китайские дамы уже не могли ходить, и передвигаться на руках у слуг стало приметой высокой утонченности.
Не то удивительно, что родовитые семейства покорились вихрю инквизиторской моды. Простолюдины также принялись бинтовать девочкам ноги, и страдалицам приходилось работать в поле, ползая на четвереньках, для чего им привязывали к коленям кожаные подушечки.
И даже теперь, в наш век, обычай этот не искоренен до конца. В английском журнале мне довелось читать, что европейские дамы, жившие в Пекине или Шанхае, основали «Общество Естественных Ног» и составили записку к императору, призывая его отменить варварский обычай. До владыки Китая документ этот не дошел, а сердобольные дамы получили канцелярский ответ в том смысле, что принуждать к сему никого не принуждают, однако обычаи Поднебесной столь отличны от нравов иных стран, что не дело чужаков вмешиваться в утвержденные веками порядки.
Однако же в последние годы «маленькая ножка» понемногу превращается в редкую диковину – особенно при новом дворе. Женихи, как пишет другой журнал, стараются выбрать себе невесту с «натуральными» ногами. Да что там – в моду вошли ботиночки, не только не подчеркивающие, но даже всячески скрывающие уродство.
«Экое варварство!» – готов воскликнуть всякий европеец, узнав о «ножке китайской Сандрильоны». Однако и мы не без греха – уместно вспомнить о перчатках для девочек, которые призваны были, из ночи в ночь немилосердно стискивая пальцы, удерживая их малыми крючочками, сообщать своею формой ногтям и самим пальцам изящную заостренность. Благодарение Богу, эти инструменты остались забытой приметой старшего поколения.
Более не скажу ни слова о мучениях, которые вынуждены претерпевать наши дамы и девицы, ибо сие есть предмет, не подлежащий разговору.
Не устающий устремляться к Вам всякой мыслию своею П***
Письмо 4. Чайный переполох,
или Сибирь поит, Москва прихлебывает
Хорошего дня Вам, милый друг мой Лизанька!
Путь мой противу желания не столь прям, чтобы представить совершенную линию между мною и Вами, той, к кому всякий час стремится душа моя. Стоило принять в намерение неотклоненный путь к Байкалу, дабы мне, переправившись на другой берег, оказаться на Сибирском тракте, как нужда, знакомая всякому, кто служит по казенному ведомству, увлекла меня в сторону на добрых семь сотен верст с тем, чтобы эдаким Чичиковым промчаться по Кяхте, унося с собою предостережение: «Вы, батюшка, только чаерезам не попадитесь под руку», каковыми словами напутствовал меня здешний градоначальник по окончании моего поручения к нему.
Право, мысль моя скачет паяцем, исполнившись впечатлений и знаний, и оттого рассказ мой сегодняшний, боюсь, выйдет суматошливый. И про чаерезов надо сперва как будто… Ан нет, про причащение воробья поскорее… Тут же норовит занять место фельдфебельский чай, потесняемый чаем рогожским. Но будет пустых обещаний! Теперь же прыгну мыслию в Москву (ах, когда бы и телом!), а оттуда уж вернусь на сибирскую дорогу.
***
Вы, поди, Лизанька, и не задумываетесь, посылая Аришу к Перлову[5 - Крупнейший в Москве торговец чаем.], какой чай у Вашего семейства будет сегодня на столе – кяхтинский или кантонский. Однако же истинный водохлеб, из тех, кто в один присест умеет употребить тридцать стаканов, нипочем не возьмет в лавке кантонского чаю, ибо тот, плывя морем из Китая, «напитывается вредной морской влагою и уже аромату того не имеет» – так я записал некогда со слов одного извозчика, который потешил меня еще таким exitus[6 - Заключение (лат.).] – «Каждый день Богу молюсь за того, кто китайскую травку выдумал». Кяхтинский же чай, приезжая к нам через сухую и знойную пустыню Гоби, по мнению профессоров чайной науки к своим достоинствам немало добирает. Кяхтинским он прозван оттого, что как раз в этом городе и начинается путь неисчислимых цыбиков[7 - Обшитый кожей плетеный из травы или камыша короб, в котором перевозили сыпучие продукты.] чаю до всех российских городов.
Вот тут мы как раз и настигли тех чаерезов, которые столь удачно избегали покуда моего повествования. Люди эти сделали своим потомственным промыслом похищение тюков с чаем, кои они, вооружившись устрашающего вида ножами, срезают с саней прямо на ходу, да так ловко, что иной возчик замечает пропажу только на следующей остановке. А то, укрывшись рогожею и присыпав ее снегом, подолгу лежат, не шелохнувшись, подле обочины и выскакивают в снежном вихре, будто демоны языческого пантеона. Бывает, что под горячую руку попадают им и сами возчики, и их охранники, которые стараются уберечь доверенное им добро. Тут уж битвы не избежать. Было время, когда душегубство достигло таких степеней, что вдоль дороги ставили холодные дома, в которых сохраняли тела павших в чайных битвах – для опознания. Тех же, кого никто не хватился, погребали по обязанности окрестные крестьяне. Люто ненавидят купцы реченных чаерезов, и когда случается поймать такого, расправляются с ним по своему разумению, не дожидаясь властей. Конец разбойника бывает страшен – ямщики привязывают его раздетого к дереву и поливают водой, покуда несчастный не обратится в ледяную статую.