Бренде исполнилось семь – пора было ей принять первое причастие. Сама я приняла первое причастие еще в старой школе, в Карлтон-Хилл. Это не так-то просто. Причащают не всех подряд, а лишь тех детей, которые сподобились благодати. Лишь таким дают вкусить Тела Христова, и то сначала надо целый год ходить на исповедь. Кто не исповедовался накануне, а в воскресенье принял от святого отца себе на язык облатку (она и есть Тело Христово, или Святые Дары), тот совершил смертный грех. И еще перед таким делом нельзя завтракать, поэтому на мессе только и слышно, как бурчат голодные животы, и громче всех твой собственный.
Исповедь – она в чем состоит? Залезаешь в такую кабинку вроде платяного шкафа и оттуда рассказываешь святому отцу про свои прегрешения – так я объяснила Бренде. У нее даже мордашка вытянулась со страху.
– А какие у меня прегрешения, Морин?
– Я-то почем знаю?
– Что ж тогда говорить святому отцу?
Я усмехнулась:
– Придумай что-нибудь.
– То есть солгать? Это же грех.
– Пожалуй. Только меня почему-то до сих пор молнией не убило.
– Ав чем ты каешься?
– Рассказываю, что солгала, что в лавке стащила конфету, что была непочтительна с папой и мамой. Обычные проступки, ничего особенного.
– А если я их не совершала, тогда что?
– Молчать все равно нельзя, Бренда. Раз ты сидишь в исповедальне, значит, хочешь не хочешь, а говори. Наври с три короба, а потом скажи, что тебе очень-очень совестно. Зато в следующий раз покаешься во лжи – и это будет чистая правда.
– Ну а дальше?
– Дальше святой отец отпустит тебе грехи и наложит на тебя епитимью.
– Что это – епитимья?
– Господи, Бренда, ты вообще ничего не знаешь?
– Откуда мне знать, если я не бывала на исповеди?
– И впрямь. Короче, епитимья – это такое наказание.
– Святой отец меня выпорет?!
– Не бойся, не выпорет. Он велит тебе прочесть несколько молитв, и все.
– Морин, а ты со мной не посидишь в этой кабинке?
– Нет, Бренда, придется тебе сидеть одной. Кабинка – она тесная, вдвоем мы просто не поместимся.
– А там темно?
– Да не трепыхайся ты! Дело недолгое. Больше пяти минут никто из ребят не исповедуется. Разве только Дэнни Денни – у него куча прегрешений, пока все перечислит! А ты как зайдешь, так и выйдешь.
– Ладно. А какие молитвы велит читать святой отец?
– Тут есть одна хитрость, Бренда.
– Что за хитрость?
– Допустим, тебе велено пять раз прочесть «Аве Мария», так ты один раз прочти перед алтарем, а уж остальные четыре раза – по дороге домой. Потому что, если будешь долго торчать у алтаря, все подумают, что ты великая грешница и место твое в геенне огненной. На кой тебе такая дерьмовая репутация?
– На фиг не нужна.
– Знаешь что, Бренда? Язык у тебя чертовски грязным становится.
– Даже не представляю, от кого я плохих слов нахваталась? – выдала Бренда с улыбкой, и я обняла ее.
– Ах ты моя хрюшка-повторюшка!
* * *
Той весной мне сравнялось девять, и мама объявила, что устроит настоящий праздник. Прежде мой день рождения не отмечали, а тут вдруг… Словом, мама позволила пригласить друзей, и я, конечно, позвала Джека, Нельсона и Монику. Волновалась я безмерно, дни считала. Тетя Мардж сшила мне платье из тафты – темно-синей в мелкий белый горошек. Никогда у меня не было столь изысканной вещи – ни среди платьев, ни вообще.
Помню, я застыла перед зеркалом, не веря собственным глазам, и тут вошла мама. Остановилась за моей спиной, руки мне на плечи положила. Теперь мы отражались обе, словно на картине, и улыбку мамину я видела в зеркальном стекле.
– Растет моя доченька, – произнесла мама.
– Мне идет платье, мамочка?
– Еще бы. Ты у меня красавица, что снаружи, что в сердечке. Я тобой очень горжусь.
Я обернулась, обняла маму за талию. От нее шел чудесный домашний запах. Я уселась перед зеркалом, и мама занялась моими волосами. Сначала долго-долго расчесывала их. Волосы стали совсем как шелк, кончиками щекотали мне щеки и веки. Потом мама отложила щетку и ладонями отвела волосы от моего лица. Я сомлела, замерла, боясь спугнуть наслаждение. Порой мама, причесывая меня, вся подавалась вперед и губами касалась моего темечка. Руки у нее были очень сильные. И совсем не мягкие. Наоборот – от постоянных уборок, от мытья и натирания полов, от стирки на богачек, вообще от нескончаемой борьбы с чужой грязью мамины руки загрубели, кожа вечно была воспаленная, вокруг ногтей заусенцы. Но, когда мама меня причесывала, все ее мозоли, трещинки и цыпки куда-то девались – по крайней мере, я их не чувствовала. Для меня у мамы была только нежность.
Мама соорудила хвост, повязала синюю бархатную ленточку – все очень аккуратно, чтобы не причинить мне боли. А потом, когда прическа была готова, мамины пальцы пробежались по моей шее, приглаживая волоски, которые не попали в хвост. Мама всегда так делала – это был наш с ней ритуал. И если в такие минуты не видеть ее рук, нипочем не скажешь, что они измучены тяжелой работой. Наоборот – мне казалось, на маме шелковые перчатки.
– Пойду вниз, – сказала мама. – Еще не все к столу готово.
Она ушла, а я снова уставилась в зеркало. Я и правда красивая? Папа говорит, что да. Его послушать, так Морин О’Коннелл – самая хорошенькая девочка в Качельном тупике. Но ведь подобные вещи любой папа говорит своей дочке, разве нет? А мне хотелось, ужасно хотелось быть красивой и нравиться Джеку.
Я сбежала на первый этаж, но ни в кухню, ни в гостиную меня не пустили, а выставили во двор, к тете Мардж и Бренде. Бренда расчертила дорожку мелом и сама с собой играла в классики. Я прислонилась к стене. Бренда допрыгала до меня и говорит:
– А полезли на дерево?
– Ты в уме? Я же испорчу платье!
– Вот бы и мне тоже новое платьице!
– День рождения не у тебя, а у меня.
– А у меня когда будет?
– Расслабься, до твоего дня рождения чертовски далеко.