Я – очарованный разиня,
Витаю в вашей красоте.
Вы – недоступная богиня
На вседоступной высоте.
– Жека, а что значит «на вседоступной высоте»? – спросил я его между репетициями «Горячего сердца».
– Не знаю, – ответил он. – Точнее, пока не знаю.
Месяца через два я случайно оказался свидетелем разговора между Леной и её подругой Элей:
– Да нет, я на самом деле не снималась на этих натурных съёмках, просто у нас с режиссёром сложились хорошие отношения, поэтому он меня и взял.
«…поэтому он меня и взял», – услышал я и подумал, что всё искренне предчувствуемое, а тем более выраженное на бумаге обязательно находит своё одушевление. Подумал и уже больше не задавал Жене вопрос о «вседоступной богине».
Лена сидела на скамеечке в центре зала «Новокузнецкой» в чёрном кожаном плаще, искусственность кожи которого органично подчёркивала неаккуратно подкрашенные глаза и ярко-красную помаду на её губах. Волосы были небрежно убраны в пучок, что, собственно, и придавало шарм этой женщине (чьё очарование некогда искристой молодости было спрятано где-то в уголках глаз). Выражение лица было слегка отсутствующим и не давало ни малейшего повода к случайной встрече.
Евгений сел на скамеечку с другой стороны зала и стал наблюдать за той, которую некогда считал своей музой; за той, которая, не ведая того, дала возможность Жене обнаружить в себе ту пронзительную страсть, которая называется «поэт», и, наконец, за той, которая некогда изменила его, а теперь изменилась сама и уже с большой натяжкой могла бы претендовать на вакантное место музы.
«О чём я буду с ней говорить? И главное как? – рассуждал Женя. – Во-первых, я нетрезв и слегка небрит, если это можно назвать «слегка»; во-вторых, она вряд ли захочет услышать «а ты помнишь…» или «а ты знаешь, а я ведь тебя… всё это время… ну, в общем, сама понимаешь…». Хотя можно подарить книжку со стихами – по крайней мере, всё будет легче нести этот дурацкий дипломат. Наверно, так и подпишу ей: «Спасибо за облегчение. Некогда ваш, а теперь ничей. Евгений»… Стоп. А где дипломат? Ой-ё! Тоже мне, тяжело-тяжело – чемодана-то нет, – наконец-то сообразил Женя, вспоминая, что оставил дипломат у татар, потому что после могилы отца хотел по-серьёзному попрощаться с мужиками на случай «а вдруг у них ещё что-нибудь осталось». «Ренату-то нафиг мои стихи не нужны, – прикинул Евгений. – Лежит сейчас мой дипломат где-нибудь в подсобке или в крайнем случае стоит на могильной плите как обелиск в честь незабвенной памяти поэту-ротозею. Ладно, завтра съезжу к мужикам – будет повод, чтоб не ходить с матерью продавать картины».
Далее, если придерживаться уровня незатейливой литературы, можно было бы написать, что вновь нахлынула толпа метрополитеновских путешественников – куда-то спешащих, что-то жующих, о чём-то молчащих, иногда приветливо улыбающихся, чтобы скрыть оттенок подземельной тоски, но улыбающихся не вам, а вы опять не поговорили с той, о которой временами думали, и даже чуточку в возвышенных апофигемах. «Но, может быть, и хорошо, что вы не поговорили, – размышлял бы автор, – потому что тем самым ваше юношеское впечатление о ней осталось девственным и невредимым».
Ну что ж, можно сказать и так, тем более что всё где-то так и произошло. За исключением того, что Женя всё-таки подошёл к Лене и попытался объяснить ей, что, собственно, уже давно знает её и что в некотором смысле неравнодушен к ней, преимущественно напирая на учебное заведение, в котором они вместе учились, и на то томление студента, которое булькало у него в груди при её появлении. Но тут монолог Евгения неожиданно был прерван.
– Мужчина, мне, конечно, очень приятно, но лучше не дышите на меня – это во-первых; во-вторых, я никогда не училась в театральном, я вообще не училась в Москве, я в Челябинске живу; а в-третьих, меня зовут Валентина, а не Лена, а в-четвертых…
Ну, там уж совсем «так забулькало», что Женя не стал дожидаться пятого, шестого и следующих пунктов, а своевременно затерялся в толпе, которая, в свою очередь, унесла вместе с ним и это короткое недоразумение.
Дверь открыла тётя Люся.
– Тебе звонил Митько, сказал, скоро выйдет, написал две нетленки. Динка, заткнись!
Динкой звали маленькую собачонку – такую, которым в начале жизни обрубают хвостик с эстетической точки зрения, тем самым порождая в животных комплекс неполноценности, а потом всю оставшуюся жизнь пытаются её чем-нибудь укокошить, чтоб не комплексовала, сука, и не бросалась на кого ни попадя. Диночке хвостик не обрубили, и зря. Тем самым животное вообразило этот знак как миссию мстительницы, обязанной расквитаться за все порубанные собачьи хвостики, направляя свою террористическую деятельность против всего человечества и каждого человека в отдельности. Она мстила с искринкой в глазах и с истерическим восторгом на зубах. Каждому уходящему из квартиры бросалась в ноги, подобно противотанковой гранате – за всех Чап, Дин, Манюнь, за все искалеченные собачьи судьбы. Но, что самое интересное, на улице она боролась с Чапами и Манюнями с таким же остервенением, как и со всем человечеством. Наверное, ошибалась, не знаю. Ну, в общем, в любом деле бывают перехлёсты, а тем более в такой собачьей работе.
– Мать, убери этого крокодила, а то я сейчас с ней в воробья сыграю, – это Женя намекнул на то, что может выбросить Диночку с балкона.
– Ой, крокодил, тоже мне нашёл крокодила. Динка, заткнись, иди к себе. Маленькую девочку крокодилом называет. Это твой Митько – крокодил. Тоже мне, нашёл друга, собутыльника себе под стать. Как один – псих ненормальный, так и другой.
Попасть в психушку для творческого человека – это всё равно что получить медаль за отвагу. Поэт Митько, в молодости – журналист, в зрелости – алкоголик, имел подобных наградных знаков более, чем стихов в его первом неопубликованном сборнике «Река-любовь». Приводы в психдиспансер были его первым и единственным доказательством собственной даровитости, остальное говорило об обратном. Обычно Митько любил позвонить рано утром по телефону и прочитать своё новое стихотворение. Это у него называлось «прочитать из ранних – от шести до девяти утра». А так как Митько плодовитый поэт, то звонил он как минимум через день.
– Ещё раз позвонит, я ему так и скажу: «Пьяница психованный». А ты тоже мне поэт, додумался животное крокодилом называть, – завершила тётя Люся, швырнув в собачку отцовским тапком. – Динка, заткнись!
Женя разделся, помыл руки, посмотрел в зеркало и на удивление нашёл там нечто похожее на себя. Потом, уже в своей комнате, он решил, что побреется завтра, потому что сегодня это всё равно бы не получилось.
«Шесть часов вечера, а я ещё ничего не написал, не пообедал и ни в кого не влюбился», – заключил Евгений, доставая из верхнего отделения гардероба отцовский трофейный пистолет, завёрнутый в несколько страниц «Экстро-М» и убранный в белый зимний сапог.
На улице уже в который раз с переменным успехом ремонтировали АТЭС, работал какой-то мотор, кто-то кричал, чтобы накладывали побольше, «а то только зря машину гоняем», со второго этажа на асфальт кидали металлические углы, и их вопль при падении размножался в бесконечное пронзительное эхо, отражавшееся в домах этого замкнутого дворика. Одним словом, для городского октября это был обыкновенный день, окончательно не разобравшийся в том, будничный он или выходной, но пасмурный и шумный. Наверно, поэтому никто и не услышал выстрела.
Правда, выстрела не услышали ещё и потому, что никто не стрелял.
1996 год
Щепка
К двухсотлетию театрального института
имени М. С. Щепкина
Щепка – юность, страсть, иллюзия, горделивая поступь, болячка, комплексы, приклеенные усы на плывущем по Неглинке воздушном шарике и укол особого лекарства, которое будет впитываться целую жизнь.
Я родился на улице Щепкина, примерно на том самом месте, где сейчас стоит «Олимпийский». По всему, то есть по самой судьбе, мне нужно было поступать в театральный институт имени М. С. Щепкина при Малом Театре, в простонародье называемый Щепкой, но ужасно, ужасно хотелось во МХАТ. Меня просто кидало в озноб при слове «МХАТ» при виде его студентов, каких-то особенно больших, раскованных и ужасно счастливых.
– Мы тебя берём, – сияет мой будущий руководитель курса Н. Н. – У нас лучшие педагоги, старейшая школа.
Говорил он при этом достаточно странно, как будто бы вкручивал тебе в мозг букву «ё» и букву «о».
«Мы берЁм, педагОги», – слышалось мне, но неведомая сила по имени МХАТ снова рассеивала всё услышанное, словно крупу по траве. Тут же подлетали курочки моих самых смелых фантазий и, подобрав рассыпанное зерно, расчищали мне путь к театральной школе в Камергерском переулке.
– Мне нужно подумать, – уронил я «свежее зёрнышко».
– Нужно подумать?!
По-моему, Н. Н. икнул в этот момент или совершил ещё какой-то более странный физиологический выхлоп: пятьсот человек на место, институту почти двести лет, с десяток звёзд выпущено только в последние годы, помножить одно на другое – выходит, что я кинул Н. Н. чуть ли не на миллион. Надо сказать, что подобной лихости я более не обнаруживал в себе за всю последующую жизнь.
– Ты что? Завтра срочно беги и кричи, что ты согласен, согласен, – чуть ли не плача, умоляла мать.
Ей вторила Маргарита Рудольфовна Перлова – мой педагог и учитель, готовившая меня в институт:
– Тут учился мой любимый ученик Олежка Даль. То, что он стал выпивать потом, виноват Ефремов, а институт тут ни при чём, институт хороший. Соглашайся и не думай, – приводила она разумные аргументы.
– Я согласен, – заявил я, заявившись на следующий день в Щепку.
– Да? А мы уж думали, всё, крест на тебе поставить, – холодно отвела от меня глаза мой будущий педагог Людмила Старикова.
Я, конечно, испугался, объяснил, что просто хотел посоветоваться. При этом разочарованные лица моих педагогов, жёстко смотрящих на меня, почему-то говорили мне о моей подросшей цене и самооценке.
Где же теперь набраться этой смелости, которую дарит только юность, или точнее, где же теперь набраться юности?
Да, я забыл сказать: меня зовут Ролан, Ролан Фомкин, или просто Ролик. Мой отец из бывших артистов, а я на данный момент – из будущих.
Первое сентября 1991 года, внутренний дворик Щепки. Н. Н. жестом подзывает меня к себе, просит, чтоб я сказал что-нибудь от имени первокурсников. Говорю бойко о сказке, в которую мы все попали, о чуде, в котором мы очутились, то есть лью такой сахар, что его можно укладывать на хлеб и предлагать вместо пирожных в театральном буфете. Н. Н. доволен до необычайности: судя по его габаритам, он очень любил сладкое.
Итак, ура! Я – студент, у меня есть корочка. Старшекурсники развернули спиной памятник Михаилу Щепкину, стоявший во внутреннем дворике института, и стали фотографироваться. Это была такая забавная традиция. Уже после фотосессии первокурсники должны были повернуть памятник на место.
– Поехали, поклонимся Фёдору Волкову, – каким-то таинственным шёпотом обратился ко мне мой однокурсник Саша Трубкин, слегка нагнувшись поближе к моему уху.