Она сказала это так откровенно и просто, как будто бы речь шла о какой-то не подошедшей ей по размеру шапочке. В её голосе слышалась не обида и даже не испуг, а какая-то жалость.
Это был не просто удар. Эта была Хиросима, взрывной волной уничтожившая всё живое, что только ещё теплилось в душе Ромуальда. Шапочкин почувствовал, что его ноги превращаются в плавленый сырок, неделю пролежавший на солнце. Во рту не то что пересохло – там как будто бы образовалась целая пустыня Гоби со всеми своими колючками, верблюдами и миражами.
Шапочкин поставил к стене лопату, отряхнул колени и выбрался из туннеля в яму, из неё – в квадрат, а уже из него вылез на бровку и медленно пошаркал вдоль склона в направлении лагеря.
Вечернее солнце закатывалось за горизонт, оставляя вдалеке у моря узкую полоску красно-бордового цвета. Волны, ударяясь о берег, монотонно напевали какую-то бесконечную песню с большим количеством шипящих и безударных гласных. Шапочкин шёл не спеша. Он даже слегка заблудился – ноги привели его в деревню. Пришлось разворачиваться и идти обратно. Он шёл тихо, стараясь ни о чём не думать. Немного кололо в груди. Быстрым движением руки он стал чесать это место прямо через футболку. И расчесал его до того, что под ногтями осталась синяя краска от незатейливого рисунка с футболки. Ему показалось, что в какой-то момент он потерял сознание, и уже не он, а совсем другой человек двигался в его теле. Незаметно Шапочкин добрёл до лагеря.
– Ромуальд, я опять обгорела, ты не мог бы мне натереть спину? – послышался голос Нателлы Шульц.
«Обгорела? – нахохлился Шапочкин. – Какая чушь. Как неприятно слышать эту чушь, когда весь мир рухнул. Просто улетел в какой-то бездонный туннель, словно Алиса с её безумным кроликом. Что, больше некому тебя натереть? Опять обгорела… Всё, всё! Завтра же собираю манатки и уматываю, не дожидаясь этих последних дней!». Ромуальд почувствовал, что к нему вновь возвращается сознание и он уже может о чём-то думать. «Ну куда, куда я за ней плетусь? Ноги ведь не идут!..».
– Давай к тебе, у меня девчонки ужинают, – продолжала Нателла.
«Ко мне? – скукожился Ромуальд. – Ещё чего не хватало. Ой, ну как же хочется упасть в мешок и отключиться, забыть, забыть об этом ужасе. Скорей бы уже отстала».
– Ну, пошли, пошли ко мне, – промямлил он.
Шульц первая неловко залезла в палатку. Сразу же уронила рюкзак и ящик с абрикосами, наступила на тюбик с пастой. Ромуальду пришлось пробираться за ней как в туннель, чуть ли не лопатой всё разгребать.
– Возьми мой крем, вот, я его с собой захватила, – прошептала Нателла.
«Она захватила. У меня и у самого есть. Дал бы, не жадный», – в раздражении Ромуальд открыл тюбик, отбросив крышку. В нос ударило чем-то пахучим, напоминающим увядшие розы.
– Давай, говори куда мазать, – поторопил Шапочкин.
– Вот тут, на спине.
Шульц легла животом на спальный мешок и приподняла футболку. Ромуальд выдавил крем на ладонь и стал мазать.
– Ой, так щекотно. А вот так хорошо. И вот там тоже немножко, я по бокам сильно обгорела, – подсказывала Нателла думающему непонятно о чём Шапочкину.
«По бокам она обгорела, – всё быстрее и быстрее скользили в голове Ромуальда нервные мысли. – Ой, скорей бы уже её намазать и выпроводить. Какая огромная спина. Зачем, зачем у неё такая огромная спина, спинище? Спать, спать и спать, ничего больше не хочу, только спать! Вроде всё, намазал её. И по бокам, и по центру, и наискосок, и по периметру, по-всякому. Всё, хватит, надоела, могу я хоть раз быть мужиком?! Почему все мной пользуются?! Как бы ей сказать, что надо выходить? Приехали! Всё, ваша остановка, мадам Шульц!».
– У тебя такие руки… я их не отпущу, – задохнувшись, прошипела Нателла и перевернулась на спину лицом к Шапочкину.
– А… А где лифчик? – процедил Ромуальд.
«Так, это что? А?!» – только и успела пролететь в голове Шапочкина последняя невнятная мысль.
Ровно через пять минут Ромуальд стал мужчиной! Разгорячённый, он вылез из палатки и упал животом на песок. Несколько мгновений лежал неподвижно. Затем перевернулся на спину и раскинул руки. На небе прямо над Золотой бухтой висела полная молодая луна. Вдруг Ромуальд заорал. Он за-о-рал! Заорал во всё горло, что есть мочи, неистово, весело, на кураже. Затем вскочил на ноги и показал луне руку, собранную в кулак и согнутую в локте! Потом побежал! Побежал по берегу моря, разбивая ногами белые барашки игривых волн. Ноги несли его легко, беззаботно, празднично – не задумываясь о том, что им нужно делать в этот момент. Они летели, летели, летели – не понимая, куда и зачем, а лишь только наслаждаясь самим этим полётом. Ромуальд с разбегу, не раздеваясь, прыгнул в прохладное Азовское море и на мгновение остыл. Но, быстро выскочив на берег, он снова запрыгал, закружился, полетел. Ему не хотелось расставаться с этим новым, ещё ни разу не испытанным горячим, колдовским, бешеным чувством… окрыляющей эйфории!
Прошло три дня. Ветер задорно свистел в приоткрытом окне. Колёса ритмично стучали о рельсы. Поезд, легко покачиваясь, бежал в направлении Москвы. В плацкартном вагоне на верхней полке с непроходящей улыбкой на устах лежал Ромуальд Шапочкин, настоящий мужик, возвращающийся домой из восточно-крымской археологической экспедиции.
«Женя» – это один из моих ранних рассказов. Наверное, он более лиричный, чем смешной. Ну да, и тут тоже присутствует человек творческой профессии, со своей маленькой жизнью и большими страстями. Желающие продолжить «юмористический поход», перепрыгивайте сразу к «Щепке». Но кому интересно пощупать автора с разных боков, оставайтесь, я готов подставить вам своё натруженное тело.
ЖЕНЯ
– Это пьяниц надо бить и наказывать, а алкоголиков – жалеть, – заявил Женя, выливая остаток поллитровки в несвежие гранёные рюмки с поцарапанными наклейками, изображавшими когда-то что-то вроде цветиков-семицветиков. (Такие рюмки можно купить на станции «Вековое», двенадцать штук за десятку).
Сегодня Женя выпивал с могильщиками…
Надоело стоять возле перехода в метро и продавать собственные стихи между Валькой «кому укроп» и Владимиром Ивановичем «куплю часы». Тысячный тираж обошёлся в миллион с копейками (пришлось занять у матери) – не так уж и дорого, если продавать его по десять тысяч за экземпляр; какой там недорого – очень даже выгодно, но всё равно скучно.
«Скажу матери, что сегодня родительская суббота, если спросит, почему ничего не продал», – рассуждал Женя, спускаясь в метрополитен.
Могила отца находилась недалеко от Бутово, то есть на другом конце города, поэтому в пути можно было успеть не только подумать о смысле жизни, но и купить бутылку «Ферейна», что, собственно, и сделал Евгений.
– Здор`ово, мужики, – обратился он в достаточно бодрой форме к знакомым могильщикам и, в частности, к бригадиру Ренату.
– О, здор`ово, Жень, опять кого-то привёз?
– Да ну тебя… – рассмеялся Евгений и достал бутылку «брынцаловки». – Как насчёт по пять капель?
«Мы – за», – расслышалось в единодушном молчании могильщиков. Они всегда были за. Закопав очередного покойника, они поминали с близкими родственниками душу усопшего, а затем уже сами, без родственников, выпивали и закусывали до наступления очередного сеанса, потому что было холодно. У них это называлось «перемена», а перемена в конце рабочего дня назвалась «последний звонок».
– Ща, Жень, упакуем жмурика и догонимся, – заверил Ренат, надевая строительные варежки.
Вся бригада состояла из татар. Это и неудивительно, ведь практически все подмосковные кладбища захватили татары – в одушевлённом смысле этого слова. Поэтому будь готов, православный москвич, что в последний путь тебя проводит подмосковный мусульманин. Новое время расставило всё по своим местам: кладбища – татарам, троллейбусы – украинцам, рынки – азербайджанцам, автомобильный бизнес – грузинам (гардабани), обувные ларьки «кому почистить ботинки» – старикам-ассирийцам, свободу – безработным и беженцам, а демократию – чиновникам и дельцам.
Бедная моя Москва, тебя опять покупают, опять продают, ты опять танцуешь для всех, кроме москвичей.
Надо сказать, что Евгений принадлежал к числу людей, которые до сорока обманывают всех в том, что не пьянеют, сколько бы ни выпили, а к сорока трём обманывают в том же самих себя, потому что с другими этот номер уже не проходит.
С могильщиками было спокойно и весело, а главное, не нужно было никого обманывать. Сделав первые два глотка в одиночку, а затем догнавшись вместе с татарами, Женя рассудил, что больше ему здесь делать нечего и что пора возвращаться домой. Зашёл на минуту к отцу – проверить, не стащили ли ограду и надгробную плиту, которую мать поставила на год со дня смерти мужа, продавая для этого собственные картины. (Возможно, у неё был талант, но в данном случае она писала по школе «чем быстрее – тем лучше». В основном, картины были приблизительные, но яркие и к тому же стоили сравнительно недорого, поэтому многие из них покупались, и довольно охотно). Плита и ограда оказались на месте – тем более можно было спокойно возвращаться домой, ещё раз подумать о смысле жизни и, возможно, купить ещё одну бутылку «Ферейна».
Тётя Люся – мать Евгения – после смерти мужа Василия Евгеньевича решила разобрать его библиотеку, которую без ложной скромности можно было бы назвать «внебрачной дочерью» Центральной библиотеки имени Ленина. Разбору подлежали все книги без исключения, разбирались они строго по системе «евреи и не евреи». Евреи, разумеется, подлежали дальнейшему выносу из квартиры на продажу и частичному уничтожению через разрывание суперобложки – ну, это когда очень не нравились. Причём евреями оказались практически все, кроме Пушкина, Чехова и двух томов «Анны Карениной» Льва Николаевича Толстого, да ещё Гоголь. Слава богу, Люсе никто не сказал, что его в детстве звали Яновский. Безумно был обижен Александр Николаевич Островский – он прямо-таки и заявил об этом, упав третьим томом по одному месту «Климу Самгину», тем самым был обижен ещё один русский классик. А Михаил Юрьевич Лермонтов узнал о том, что «Мцыри» – это жидовская прокламация:
– Ты мне ещё скажи, что Мцыри – русское имя! – восклицала тётя Люся.
Так вот, Михаил Юрьевич, несмотря ни на что, решил всё-таки убить этого Мартынова, дожить всем назло до наших времён, тем самым показав фигу в кармане неевреям Пушкину и Чехову, вызвать Люсю на дуэль и, пригрозив кровавой расправой, заставить прочитать её хотя бы одно своё стихотворение.
Самое удивительное, что погром задел и русофила Фёдора Достоевского, и антисемита Сергея Есенина, причём по довольно весомым причинам: в Достоевском смущало окончание «-ский», а в Есенине беспокоили слишком голубые глаза на фоне слишком кучерявой головы. (Интересно, как Люся могла увидеть голубые глаза на чёрно-белой фотографии? Но в тот момент мы об этом не думали, а убеждали её, что, если бы Есенин и Достоевский жили бы в наше время, то, безусловно, голосовали бы за двадцать пятый номер – за коммунистов. Парадоксально, но Люся любила партию Ленина, хотя именно эта партия и породила целую плеяду незабвенных евреев. Парадоксально, но факт).
Да, что касается зарубежной литературы, то там, как выяснилось, все авторы оказались выходцами с земли обетованной, за исключением Джека Лондона, потому что его собрание сочинений подпирали сочинения Чехова, находившиеся на самой верхней полке. Снимать основоположника новой драмы с такой верхотуры тёте Люсе было лень, поэтому Лондона оставили в покое. Таким образом Антон спас Джека – возможно, сам того и не желая, проявив при этом братскую взаимовыручку между писателями всего мира, а человеческая лень ещё раз доказала, что имеет право на серьёзное отношение к себе как к двигателю культурного прогресса.
Но всё это было шестью днями раньше.
А сегодня я через полчаса должен выйти на сцену «Театра юного зрителя» города Твери, по отчиму Калинина, в образе молодого повесы, Люся будет писать натюрморт в манере художника Класса – другими словами, просто перерисовывать, а Евгений, делая переход через станцию метро «Новокузнецкая», встретится с Леной.
Надо сказать, что Женя имел отличительные черты всех пишущих людей: спотыкался на ступенях метро, забывал детали собственного гардероба у друзей, флиртовал с девушкой, предчувствуя влюблённость, и преимущественно молчал, отводя глаза от по-настоящему любимой. С Леной он не разговаривал никогда, хотя знал её с первого курса театрального института, из которого через два года после поступления был отчислен за профнепригодность.
– Вы хороший человек, но это не профессия, и поймите нас: мы готовим не учителей физкультуры, а спортсменов высшей лиги, – это единственная фраза, которую запомнил Евгений из разговора с помощником мастера курса С. Крылатовым.
В те годы все товарищи-сокурсники были увлечены Шекспиром и Брехтом, Достоевским и Михаилом Чеховым, Юрием Любимовым и Анатолием Васильевым, Владимиром Ивановичем и Константином Сергеевичем, Федерико Феллини и Антониони, Леонидом Гайдаем и Георгием Данелией. Евгений же был увлечён Леной. Тогда-то он впервые и понял, что значит сохнуть из-за любви, потому как действительно высох и мог составить конкуренцию перочинному ножику. Друзья ему так и говорили: «Ты, старик, – тонкий артист», обычно после того, как мастер курса Старикова кричала из зала: «Не перекрывайте Женю, его и так не видно».
Все влюблённые пары похожи друг на друга, а каждая неразделённая любовь не разделённая по-своему. Правда, для истинного художника нет более мощного импульса к творчеству, чем безответная любовь: Чарли Чаплин, Александр Пушкин, Николай Гоголь, Фаина Раневская, Сирано де Бержерак – вот те немногие, которые так или иначе были обделены вниманием своих возлюбленных. А какой результат! Какое могучее наследие! Всем бы так.
По части неразделённости в личном вопросе Женя с полной уверенностью мог бы занять в этой звёздной группе одно из лидирующих мест, по части всего остального – ему ещё пока что не хватало настойчивости и опыта. Хотя главное произошло: он начал писать стихи, отдаваясь этому делу немного скрытно, но самозабвенно. Я даже запомнил одно четверостишие из его первого стихотворения: