Умный, образованный граф Сергей Петрович Румянцев пенял Дмитриеву, что он излишне строг к графу Хвостову: «А воля ваша, Иван Иванович, – продолжал он: – Хвостов уже тем заслуживает уважение, что часто для своих песнопений избирает предметы особенно высокие и важные». В этом случае граф Румянцев сбивается немножко на немца.
* * *
Баратынский как-то не ценил ума и любезности Дмитриева. Он говаривал, что, уходя, после вечера, у него проведенного, ему всегда кажется, что он был у всенощной. Трудно разгадать эту странность. Между тем он высоко ставил дарование поэта. Пушкин, обратно, нередко бывал строг и несправедлив к поэту, но всегда увлекался остроумной и любезной речью его.
* * *
Некто, очень светский, был по службе своей близок к министру далеко не светскому. Вследствие положения своего, обязан он был являться иногда на обеды и вечеринки его. «Что же он там делает?» – спрашивают Ф. И. Тютчева. «Ведет себя очень прилично, – отвечает он. – Как маркиз-помещик в старых французских оперетках, когда случается попасть ему на деревенский праздник, он ко всем благоприветлив, каждому скажет любезное, ласковое слово, а там, при первом удобном случае, сделает пируэт и исчезает».
* * *
Неправильная расстановка букв е и c еще небольшая беда: по крайней мере мы успели уже к ней привыкнуть частыми примерами. Я видел собственноручное писание одного литератора: он благодарит кого-то за лcсные выражения письма его (лестные). Одно правительственное лицо писало всегда своей рукою черновые проекты по делам особенной важности. Этот грамотей, для облегчения себя, совершенно выкинул из русской азбуки неугомонное c и употреблял везде одно е. В конце бумаги выставлял он с дюжинуcи, отдавая бумагу для переписывания, говорил чиновнику: «Распоряжайтесь ими, как знаете».
Но вот что может быть названо пес plus ultra [крайностью] пренебрежения к правописанию. Мне также случилось иметь в руках письмо нежного родителя: в нем извещает он родственника, что Бох даровал ему дочку. Подобное самоуправство подлежит не только уголовному ведению грамматики, но едва ли и не наложению эпитимии духовником.
* * *
В каком-то уезде врач занимался, между прочим, и переводами романов. Земляк его по уезду написал по этому поводу:
Уездный врач, Пахом, в часы свободы
От должности убийственной своей,
С недавних пор пустился в переводы.
Дивлюсь, Пахом, упорности твоей:
Иль мало перевел в уезде ты людей?
* * *
Вот едва ли не лучшее определение просвещения, слышанное мною от крепостного крестьянина, впрочем, уже бурмистра в селе своем и занимавшегося довольно обширной хлебной торговлей.
В один из приездов моих в деревню был я приглашен им вечером на чай. Чай, разумеется, с нижегородской ярмарки, и очень хороший. В продолжение разговора обратился он ко мне со следующими словами: «А позвольте доложить вам: батюшка ваш был к нам очень благоволителен, но вы, кажется, еще благоволительнее; ведь это, я думаю, должно отнести к успехам просвещения».
Я прогостил недели две в его доме. На прощание спросил я, какой гостинец прислать ему из Москвы за постой. «Если милость ваша будет, – отвечал он, – пришлите мне «Историю России», написанную г-ном Карамзиным».
Это все происходило в начале двадцатых годов. Вот, стало быть, не все же было черство и дикообразно в сношениях помещика и крепостного. Были проблески и светлые, и отрадные. Зачем о них умалчивать?
* * *
Есть на языке нашем оборот речи совершенно нигилистический, хотя находившийся в употреблении еще до изобретения нигилизма и употребляемый доныне вовсе не нигилизмом.
«Какова погода сегодня?» – «Ничего».
«Как нравится вам эта книга?» – «Ничего».
«Красива ли женщина, о которой вы говорите?» – «Ничего».
«Довольны ли вы своим губернатором?» – «Ничего».
И так далее. В этом обороте есть какая-то русская, лукавая сдержанность, боязнь проговориться, какое-то совершенно русское себе на уме.
* * *
N.N. говорит о немцах: в числе их хороших качеств и свойств, которые могут почти вмениться в добродетель, есть и то, что они не знают или, по крайней мере не сознают скуки. Этот общий недуг, эта костоеда новейших поколений не заразила их.
В других местах скука доводит людей часто до совершения дурачества, а иногда и преступления: немца (говорим здесь вообще о среднем состоянии, о бюргершафте) если, паче чаяния, и дотронется скука, то он выпьет разве одну или две лишние кружки пива молча, с толком и с расстановкой; но вообще скука для немца (если уж быть скуке) не в тягость, не в томление; нет, она для него род священнодействия. Он скучает, как другие священнодействуют – с самозабвением, с благоговейной важностью. Так покорные и преданные племянники слушают, в Москве, у старой тетки, мефимоны и длинную всенощную. На то и пост, и племянники стоят у тетки, не давая замечать в себе ни усталости, ни нетерпения, ни ропота. В этом отношении у немцев вечный пост.
Посмотрите на них, когда соберутся они послушать Vorlesung какого-нибудь преподавателя, закаленного в учености и скуке. Скука, крупным потом, так и пробивается на лбу чтеца и слушателей; но ничего: никто не осмелится, никому не придется зевнуть, или охнуть, или уйти до окончания длинной рацеи. То же и со слушателями какой-нибудь глубоко ученой и головоломной симфонии. Разве два-три человека из слушателей способны понять в этих музыкальных и громких алгебраических задач, а прочим это тарабарская грамота. Но они и не пришли веселиться: дело в том, что музыка из важных; вот они и сошлись соборно посвященнодействовать.
* * *
Француз и в тяжелые и трудные дни живет припеваючи; немец и веселится надседаючись.
* * *
Вопрос. Что может быть глупее журнала такого-то?
Ответ. Подписчики на него.
* * *
N.N. говорил о ком-то: «Он удушливо глуп; глупость его так и хватает нас за горло».
В скуке, которую иные навевают на вас, есть точно что-то и физическое, и болезненно-наступательное.
* * *
Не помню в какой-то газете была забавная опечатка: вместо банкирская контора было напечатано – башкирская контора.
Недавно – вместо литературный – мануфактурный вечер.
* * *
В Казани, около 1815 или 1816 года, приезжий иностранный живописец печатно объявлял о себе: «Пишет портреты в постели и очень на себе похожие». (Разумеется, речь идет о пастельных красках).
А какова эта вывеска, которую можно было видеть в 1820-х годах в Москве, на Арбате или Поварской! Большими золочеными буквами красовалось: Гремислав, портной из Парижа.
«Почему не пишете вы Записок своих?» – спрашивали N.N. «А потому, – отвечал он, – что судьба издала в свет жизнь мою отрывками, на отдельных летучих листках. Жизнь моя не цельная переплетенная тетрадь, а потому и можно читать ее только урывками».
* * *
В приемной комнате одного министра (подобные комнаты могли бы часто, по французскому выражению, быть называемые sale des pas perdus – сколько утрачено и в них бесполезных шагов?) было много просителей, чающих движения воды и министерских милостей. Один из этих просителей особенно суетился, бегал к запертым дверям министерского кабинета, прислушивался, расспрашивал дежурного чиновника: скоро ли выйдет министр? Между тем часы шли своим порядком, и утро было на исходе, а наш проситель все волновался и кидался во все стороны. Кто-то из присутствующих вспомнил стихи Лермонтова и, переделывая их, сказал ему: «Отдохни немного, подождешь и ты».
* * *
На германских водах молодой француз ухаживает за пригоженькой русской барыней; казалось, и она не была совершенно равнодушна к заискиваниям его. Провинциальный муж ее не догадывался о том, что завязывалось перед его глазами. Приятель его был прозорливее: он часто уговаривал его, не теряя времени, уехать с женой в деревню и напоминал, что пришло уже время охотиться. Он прибавлял: «Пора, пора, рога трубят!»
* * *
Жуковский, в Певце во стане русских воинов, сказал между прочим: