– Т. е. думаете, что такая барыня годна на что-нибудь.
– И очень.
– И такой женщиной можно удовлетвориться?
– Можно с ней прожить весь свой век припеваючи…
Почему-то мне послышалась насмешка в его фразе, и особенно в слове припеваючи.
Я почти умоляющим шепотом проронила:
– Пощадите меня, – и замерла, не смея даже протянуть к нему руки.
Тут он, видно, понял немного, каково мне было. Он взял меня за руку и выговорил с глубоким доверием и с особой, суровой лаской:
– Какой же еще желать женщины, коли вы не годитесь?
Я… вырвала руку и отвечала ему жестким, почти церемонным молчанием. Я превзошла себя в притворстве.
Он взглянул на меня удивленно.
– Ответьте мне только на одну вещь, – говорю я ему после паузы.
– Извольте.
– Но без малейшей утайки.
– Извольте, без утайки.
– В вашем pot-au-feu вы полагаете идеал жизни с женщиной?
– Нет.
– Что ж это?
– Необходимость.
– Как же вы соедините эту необходимость с любовью?
– Когда нужно привязываться, когда здоровый человек не может жить без женщины, нельзя же возмущаться тем, что pot-au-feu будет такой, каким ему быть следует.
– Вы его станете терпеть, и только?
Зачем жизнь идет годы и десятки лет? Ведь настают же минуты, когда вы переживете и поймете в один миг, до чего не добрались долгим опытом!
Да, я все поняла, поняла больше и лучше его самого.
Я вижу теперь, какую любовь найдет женщина около этого человека. Он будет ее любить верно, крепко, горячо; но никогда не помирится она с своей долей, если не сумеет подняться до его души, до его кровного дела.
Зачем скрывать: он привязался ко мне. Он готов назвать меня женой. Мне стоило сегодня сказать слово, и он был бы мой.
Но я не сказала этого слова. После допроса я поблагодарила его, встала с дивана и, кроме каких-то пошлостей, он от меня больше ничего не услыхал.
Догадался ли он, помогла ли ему вся его ученость догадаться, как женщина в одно мгновение видит вдаль всю судьбу и среди пытки подавляет в себе бабью распущенность…
Чтоб я была его женой, сознавая, что он будет меня любить, только как не злую, не скупую и не скучную женщину? Чтоб я чувствовала ежесекундно глубокую пропасть моего pot-au-feu и его настоящей, духовной, самоотверженной жизни? Чтобы его нетребовательность и терпимость кололи меня хуже всякого ножа и говорили про безвыходность моего невежества, моей узости, моей беспомощности пред теми вечными задачами, которым он служит и будет служить?
Никогда, о, никогда!
Они думают, эти мужчины, что нам ничего не нужно, кроме ласки, снисхождения, забот, как о слабом и хрупком существе! Добрая подачка кажется им верхом благодеяния! Чтобы они ни творили: возвышают ли нас или унижают, хотят ли из нас сделать профессоров и лекарей, или держать нас на кухне, – всегда и во всем сквозит мертвящая субординация! "Не ходи туда, куда я тебя не пускаю", – кричит один. "Ступай куда хочешь, коли я тебя пускаю", – кричит другой. И везде я, я, и я!
Он ушел, не добившись от меня ни одного путного слова. Но его ведь ничем не смутишь. Ему нужен ответ. Я должна его дать.
Мой ответ!
Еще одно усилие. Если во мне остались какие-нибудь силы на то, чтоб самой, без всякой мужской помощи, подняться и постичь все, что будет для него дороже меня, – я стану учиться, я совершу чудеса, да, чудеса, только бы меня не покидала вера в самое себя! Другого исхода мне нет. На него я не могу надеяться. Он оставит меня у своего pot-au-feu, как только я отдамся ему, с надеждой на его поддержку.
Кто же может больше любить его, чем я? Вера в себя, где ты? Откликнись или дай мне умереть!
13 октября 186* Днем. – Суббота.
Я прожила две недели. Он приходил несколько раз, но его не принимали. Я хотела быть совершенно одна. Все я перебрала в себе. Не оставила ни одного уголка ни в голове, ни в сердце, ни в привязанностях, ни в воспоминаниях. Запершись, просидела я над своими тетрадями. Вот тут я записала целиком. Можно еще обманывать себя, когда память вам изменяет, когда вы объясните ваше прошедшее так, как вам в эту минуту хочется.
Но тут, с документами в руках, никакой самообман невозможен.
На что похожа моя жизнь? С тех пор, как я совсем свободна и могла бы устроиться по-человечески, – одно блуждание, одна беспомощная и безысходная слабость духа.
Я ни в чем и ни за что поручиться не могу. Я вижу во всех моих поступках, мыслях, словах, увлечениях одни только инстинкты. Я ничего в себе не воспитала, стало быть, и не воспитаю.
Я говорю все это так спокойно, таким резонерским тоном, потому что убеждение мое непоколебимо. Это единственный серьезный вывод из всего того, о чем мне случалось рассуждать на моем веку. И я не устрашусь дойти в нем до конца.
17 октября 186* Вечер. – Среда.
Я его приняла. Я приготовилась к ответу. Но он ни единым звуком не напомнил о том, что между нами было говорено в последний раз.
Стало быть, мне все показалось только? Не может быть!
Дело гораздо проще. Он подумал: "Она все-таки барыня. Я мог в ней и ошибиться. Подождем. Разглядим ее поближе".
Не придется ему разглядывать меня…
19 октября 186* Утро. – Пятница.
Я хочу сделать прощальные визиты, много визитов. Поехать ко всем, с кем только встречаюсь. Вот уже больше полгода, как я бросила свет; но что ж за беда! Про меня никто ничего не знал. Да объеду я всех барынь, поеду даже на вечер, если только будет у кого-нибудь вечер.
А Лизавета Петровна? Неужели я так-таки не увижу ее?
Хоть бы раз с ней поплакать, по-бабьи; но уже без всяких сладких надежд на разные rеhabilitations [246 - оправдания (фр.).].