А он их слушал, не таясь
Что слышит их дождем
Не шедшим сверху с той поры
Когда он был живым —
Ему не скучно знать, где мы
Над пропастью смердим.
Планета лишняя Земля
И он на ней мертвец
Но он не скажет: «Боже, я
Я тоже здесь отец».
А если скажет, то ему
С судьбой не по пути —
«О Боже мой, зачем, к чему
Мне ночь не перейти?».
Поднявшись из метро, они только и успевали отмахиваться от навязчивого снега, так и норовившего залезть за шиворот и, торопливо растаяв, потечь по их спинам ненадежным заменителем пока еще не выдавленным сдержанными телодвижениями капелькам пота: ожидание автобуса заняло где-то в районе часа – Оля сказала: «Мы могли бы ехать и на маршрутке, но я на них больше не езжу: в последний раз, когда я на ней ехала, меня там чуть не изнасиловали. Водитель, конечно же, помогал, но я так и не поняла кому» – и вот они уже в автобусе, уединяются на ровном плато задней площадки; сидения поверх кожзаменителя обтянуты наростом инея, Корнилов с Мариной стоят – сухо соединяются под тусклой свечой поворотов, пошатываются, сходят. Им остается решающий отрезок пути. Но он ничего не решает – как говорил Корнилову непонятно откуда взявшийся в Сетуни меннонит: «Не прячь, а то найдем. Не находи, а то снова спрячем».
Применяя всю возможную деликатность, Корнилов попробовал уточнить его протяженность:
– К вам долго ехать, но мы уже приехали. Прибыли и дрожим. Идти к вам тоже часа полтора?
– Теперь уже близко, – ответила Ольга, – минут пять-семь. Смотря как идти.
Идти быстро Корнилову было ни к чему: он уже выяснил, что заночевать у Оли ему не придется – она как бы вскользь упомянула о целом гурте прилетевших родственников: то ли из Самары, то ли с того света, Корнилов не разобрал – а метро, если уже не закрыто, то непременно закроется. Вновь не дождавшись его возвращения. «Лошадь бежит навстречу машине – без околичностей сближается, перед столкновением подпрыгивает, летит копытом вперед, лошадь в черной попоне, лошадь-ниндзя… неправда… подобное возможно… ты не знаешь жизни… я не знаю хорошей жизни. А в дерьме я плаваю, как утка. По высшему разряду» – Оля остановилась спустя минут двадцать пять.
– Ну вот, – сказала она, – я уже и дома, что меня безусловно устраивает – спасибо, что проводил. Есть чем телефон записать?
– Есть, есть, – проворчал Корнилов, – у меня и ручка есть, и рука, когда я буду записывать твой телефон, едва ли задрожит.
– Тогда записывай.
Корнилов записал.
– Свой мне наметь.
Он продиктовал и, придавая анафеме леденящее кощунство его нынешней диспозиции, частично просел насупившимся духом. «От уловок иллюзий, от них, да…». Что же касается Оли, то наскоро записав его телефон в яркую записную книжку, она демонстративно поежилась – ее намерение уйти Корнилов уловил сразу же: «Я? уловил… и слоны… не я – нам мало известно о слонах… они любят валяться в грязи не меньше свиней».
– Сегодня, – пробормотал он, – был нелегкий день. Чтобы не сказать, что его не было. Сходим куда-нибудь завтра?
– Завтра? А почему бы нет, завтра можно. Я бы с удовольствием сходила в театр.
Поздно тебе, милая, с девками-то плясать…
– В какой? – спросил Корнилов.
– В какой билеты достанешь.
Известие, что бремя добычи билетов возложено на него, было обескураживающим и неприятным, но его затратно экспериментирующее чувство выдержало и это.
– Тогда я завтра позвоню?
– Давай. Я дома буду. – Повернувшись к Корнилову не лицом, Ольга формально взмахнула рукой. – Ну, видимо до завтра. Счастливо.
И ушла. Не то чтобы Корнилов ожидал страстных лобзаний, но предложенная ею сухость расставания показалась ему избыточной, и если бы не действительность, устрашающе расслабляющаяся прекращением снега и как следствие падением градусов в еще больший низ, он бы обдумал коллизию между своим потугами сблизиться и ее «Живи без меня и хоть не живи» куда посерьезней. А так он бросил все аналитические усилия на шаткий алтарь выживания – возможность загнутся под звездным небом его ничем не прельщала и, понапрягав окоченевшее серое вещество, Корнилов без малейшей эйфории понял, что ему не остается ничего другого, кроме как воспользоваться единожды проверенным способом – повторяться ему не хотелось, но не расплачиваться же за прихоть ее осуществлением? Как перешептывались между собой неулыбчивые архиереи в светлых подризниках: «Желания есть у меня нет. А желание нет у тебя есть? Съело уже».
Дойдя до телефонного автомата, Корнилов набрал 03, и торопящим замолчать голосом настойчиво поведал о плохом состоянии сердца у человека, находящегося в конце такой-то улицы и беспомощно надеявшегося на спасительность их приезда.
Говоря о плохом состоянии своего сердца, он почти не сгущал. Заведя его сюда – в обвально нарастающую досаду полнейшего расхождения с искомым – оно-то над ним и возобладало.
Подобравшая Корнилова бригада состояла из людей не подотчетных суете инструкций, и это позволило ему, недолго покатавшись в их команде за рассказчика, нормально провести ночь под кровом относительного тепла дежурного травмпункта. Чтобы заручиться их рекомендациями на право ночевать в помещении, Корнилов рассказал им об уходе за душой давным давно преставившегося в Индии английского офицера – по существующим там повериям души весьма мстительны, а у того офицера особенно, поскольку он неоднократно выказывал свою подкрепленную саблей демоничность и при жизни: замазывал очи местным божествам – «Чем? Нет, не этим… Кажется, слюной» – приглашал встряхнуться и побоксировать степенных брахманов, требовал от них слепой отваги; проходился по канпурскому радже вырезанной из священного ясеня битой для крикета – принося ему на могилу водку и сигары, они тем самым отбивались от боязни терпеть от него страдания и после его кончины.
Корнилов поведал им о до сих пор практикующемся в тотемических общинах обряде инициации – подразумевающем в данном контексте «ритуал сексуальной зрелости», в течении которого молодой человек обязан совершить половой с живым или, на его усмотрение, мертвым животным – а также о джайнской нирване, о недопустимости гегемонии пролетариата; о застрелившимся стихотворце: «Был такой поэт Виктор Гофман… Талантливый? Не мне оценивать людей подобной направленности. И чем он тебя поразил? У него легли на бумагу запомнившиеся мне слова: „Полюби бесстрастье, свет и самовластье. Только в этом счастье. Только так живи“ – тут я его поддерживаю», и некогда правившем в Афинах на протяжении десяти лет Деметриосе Фалерском, издавшим закон об усечении роскоши погребения и бывшим первым афинянином, осветившим волосы перекисью водорода.
Высадив Корнилова там, где они с ним и условились – «Скажешь, что от Славы Лобова, тебя впустят» – экипаж опорожнил занимаемое им место с закономерным облегчением.
Отвернувшись от ночи стесненным продолжительным отсутствием где бы то ни было сознанием, Корнилов заметил возле себя плешивого мужчину, дымившего ему в ноздри вонючей «Примой» и выразительно надкусывающего передние зубы попеременно солирующими клыками.
Мужчина, вероятно, был демоном. Когда-то он был человеком, но стал демоном: в глазах знание Трех учений, в руках вырывающаяся матрешка, за щекой распорка для пластилинового канатоходца.
Ты здесь не просто так, – лихорадочно усмехнулся Абрахам Принцепс, – я не о земле, где ты случайно, а о травмпункте. Но как бы ты себя не обманывал, человек в человеке это и есть демон. Ты что сломал?
А вы бы предпочли, чтобы я что сломал? – поинтересовался Корнилов.
Да по мне… по мне… и значение несломанного позвоночника слишком преувеличено! – Безответно засмеявшись, Абрахам Принцепс уже заходился в предгрозовом кашле. – На погосте-то всегда летная погода!
Веское наблюдение. Но как он ответит на:
– Вы сами-то живы? – спросил Корнилов.
– Troppo! – прокричал плешивый. – И вряд ли сам!
Нецензурно помянув все десять Израилевых колен, Абрахам отчетливо погас кланяющимся исчезновением. Но отчетливо погаснуть с нас всех станется – голозадому палестинскому мальчишке дали пару щербатых медяков, он накупил полную торбу всякой всячины, понурился и обделенно пробурчал: «Еле денег хватило…».
Добравшись домой фактически без осложнений – на предложение среднего перста судьбы пробежаться ради повышения тонуса впереди поезда, он отреагировал поднятием своих таких же – Корнилов вынул из кармана пальто, длинного, гладкого предмета, повешенного дожидаться очередного приступа заинтересованности в его участии, взятый на просторах подземки рекламный листок и, осторожно грызя покрытую бетоном запустения сушку, углубился в безразличное впитывание заключенной в нем информации. Прочитав лишь заглавие – «Минус простатит, но плюс аденома!» – впитывание он стреножил. Лучше сейчас же заснуть и сделать почти не выходившие из его повиновения нервы еще более провисшими. И Корнилов заснул. Проветривая мышление ритмичным подхрапыванием. Ворочаясь при своих. Видя нелепый сон, понукавший гвардию его обособленности к чему-то большему. Б. огом Г. онимый пел про «Сны о чем-то большем», так этот как раз из них: в этом сне Корнилов был капитаном межзвездного корабля, являвшего собой последний бастион землян в какой-то бесконечной и всем опостылевшей войне – рассекая смелым взглядом открытый космос, он эффективно думал о судьбах галактик. Ситуация представлялась поганой, но шансы пока оставались. Ближе к полночи в его рубку влетел запыхавшийся крепыш в изодранном облачении пластмассовых лат.
– Мой капитан, беда! – громогласно прокричал Андроник Пугач.
– Я, – улыбнулся Корнилов, – уже отвык так серьезно воспринимать наши глобальные неудачи. В чем дело, четвертый?
Крепыш опустил глаза:
– Мерилин Менсон только что признался мне в том, зачем он в такой степени замазывает себя гримом. Грим делает его страшным, но без грима он, по его словам, еще страшнее, чем с ним. Но не дело не в этом – мужайтесь, мой капитан.
– По поводу чего мужаться?
– Вашу женщину похитили.
Издав приближенный к звериному рык, Корнилов вдребезги разбил главенствующую в нем непроницаемость.
– Кто!? – проорал он. – Я спрашиваю тебя, кто?!