– Он у меня любит читать, – сказала она, – и я ему принесла ему его любимого Павича. Передайте ему и скажите… – Уличив себя в беспардонной оплошности, она никому ничего не передала. – Нет, Павича, он теперь не осилит, впустую я его сюда принесла. Но с другой стороны после такой ночи хоть немного соображать – уже успех… И я соображаю… Придумала! Передайте ему моего Сидни Шелдона, с ним-то он справится.
– Но читать ему категорически…
– Послушайте, доктор – Сидни Шелдон же…
– Сидни Шелдона можно, – согласился врач.
Разрешая ее мужу вникать в приличествующую его состоянию литературу, Леонид Сергеевич окажет ему всю возможную помощь, но своему крестнику Алексею Сликову не может помочь даже он: из кипящего молока не выудишь хохочущую ящерицу, аллегории… мефистофельская комбинаторика: ее не удержишь на цепи, по-настоящему верны только мертвые; примерный студент Алексей Сликов не хочет женщину. Раньше он не хотел женщину лишь в тех случаях, когда он совсем недавно с ней был, теперь просто не хочет, и все это началось с тех пор, как в Алексея Сликова попал мяч.
Алексей играл за сборную института против идейных сподвижников неконкурентноспособного авторитета Мирона «Половца»; едва в Кузьминки прилетали первые грачи, Мирон веско говорил подвыпившей братии: «Весна. Грачи улетели», и многократно проверенный трус «Трамвай» Буераков непонимающе возмущался: «Так прилетели же!», и Мирон бил его по загривку, безапелляционно утверждая: «Но чтобы прилететь к нам, они же откуда-то улетели»; мяч попал Сликову никак не в пах, но женщину он все равно не хочет – это же рог Роланда, думал Алексей, нетерпимая импульсивность; будь я капитаном команды на Кубке Дэвиса, я бы в качестве покрытия выбрал бы воздух, и взгрустнулось бы тогда моим бесам, от моей лютой благости щетина на моем лице росла бы вовнутрь; сознаюсь – я канат, но я позволю пройти по мне не всякому канатоходцу, бизнесмены выпили у Дилана все вино и лучше бы вообще не жить, но ведь живем же. И еще как живем! хватит восторгов и соплей: первый звон церковных колоколов я расценю как знак, что пора закругляться.
Пора, так пора – живем и живем неплохо, но лишнего нам не надо…. в Алексея Сликова попал мяч. Он попал ему в голову: летел к северу, попал в голову, отскочил на восток.
Не задев окопавшегося там Фролова.
Перед ним настольная лампа.
Фролов зажмурил глаза и представил словно бы он уже умер; где-то в глубине души Фролов осознает, что, выиграв, он отправляется в последнее путешествие, и ему не стало бы хуже, если бы он не вернулся: в лицо ему мягкий свет.
Страшно зажмуренные глаза, космическое обаяние мягкого света, высокие образцы любовной поэзии вакуума; Фролов все еще представляет свое последнее путешествие, но жмуриться ему не от чего – темень… не просматривается никакого мягкого света. Неужели я прибыл? – подумал Фролов. По дороге светло, а как прибыл, ситуация моментально прояснилась: темно на том свете. Почва для каких-то мелких иллюзий раскопана лишь на дороге. Действительно ли он умер, Фролов пока не разберет – вариантов немного. Здесь судьба к нему благосклонна; она не нервирует Фролова особым богатством выбора: или умер, или лампа перегорела.
Или умер, или лампа перегорела…
Или и умер, и лампа перегорела.
У меня некрепкое здоровье – скорее всего от того, что я рано закончил сосать.
А я и не начинал.
Я – материнскую грудь!
Моя мама протирала соски спиртом: в силу этого я, как мне кажется, и пристрастился к алкоголю; Мартынов и Фролов – созерцатели… lonely old boys; подобного диалога между ними не состоялось.
Оба они ничуть не похожи на воплотившегося Святого Духа, и их роднит не только общий интерес к масонским тетрадям Пушкина; Мартынову ни в какую не удается уснуть, но он все-таки не всегда находится в оппозиции здравому смыслу: Мартынов помолился, закрыл глаза, и с ним начинает происходить что-то ужасное; глазам становится гораздо светлее, чем если бы он их не закрывал, расширяющаяся лавина яркости заставляет Мартынова напряженно ежиться, но все без пользы, глазам уже до боли светло, они накатом приближаются к нежелательной возможности ослепнуть, Мартынов бы их закрыл, но они у него и так закрыты, и Мартынов, решившись на ввод в игру единственного оставшегося у него козыря, снова их открывает.
Его глазам полегче. Мартынов ничего ими не видит, запрещая себе даже помыслить насчет ослеп, не ослеп; наутро все само собой встанет по местам: увижу бегущие по лучам и по луженым капиллярам галактики точеные капли солнца и звездной крови – значит, зрячий я: обошлось, привиделось.
Ну, а не увижу, то не я первый.
Бывает. Случается.
Еще не со мной, но сколько же им можно промахиваться; одна из энергичных женщин Мартынова занималась шейпингом и говорила ему: «Я сейчас покурю, а потом тренироваться».
Выпустив пар в холодном соитии, Мартынов сказал ей: я тоже сейчас покурю, но потом тренироваться я не буду: пить пойду. Ты курить и тренироваться, а я курить и пить: я в тебе, как status in statu, я тратил на тебя свои эрекции, но ты в свое время даже не вспомнишь о том, в какой степени ты обо мне позабыла.
У Фролова с Мартыновым непростые взаимоотношения со светом. В упадке и разгоряченности кому матрешкин гул, кому кротовый писк – на земле девственного мира жестоко царит неспящий голод, но у папуасов Зено и Камба есть по два мандарина: по кислому и сладкому.
Зено сначала съедает сладкий. Выплевывает косточки и воздает благодарение добрым богам.
Сжевав кислый, он безудержно злится; серийно проходится по раскаленным камням мужской харкотой и в исступлении разрывает зубами набедренную повязку – папуас Камба, не просчитывая последствия, поступает совершенно не так. Он благодарит добрых богов, уже отплевавшись.
Зено и Камба настаивают друг перед другом, что каждому из них выпала намного более приемлемая очередность удовольствия и мрака. Настаивают не статично – стоят на своем, задействуя все, что окажется под рукой: летят черепахи, срываются кокосы, свистят дубины; у недружественного им папуаса Мариуса мандаринов не было. Ни кислого, ни сладкого.
Мариус ни на чем не настаивает: для того, чтобы спорить вровень с ними, у него недостает физических сил.
Он лежит ничком у засохших болот, поскорее стремясь сдохнуть.
Его стремление полностью оправдано, но трое недолюбливающих Африку россиян еще хотят жить.
Люди они, как правило, интеллигентные: Котельников – аккомпаниатор, Николай Ищенко – преподаватель музыки в техучилище, «Дефолт» Гальмаков – основной суфлер в театре мимики и жеста: их интеллигентность их как-то не кормит, выталкивая на паперть не только тела, но и души: свои души им, конечно, жалко, однако те их совершенно не берегут и не жалеют; засев в голодных телах, они одичало жгутся тщеславным отвращением к жизни.
Отвращение к жизни – тоже грех. И не маленький – не меньше того, что они наметили; с неохотой, но никуда не денешься, жизнь же у нас не очень складывается, рассудили они, но ничего, мы ее, не мешкая, выправим скорой сытостью.
Котельников, Ищенко, и «Дефолт» запланировали стать бандой; подняли воротники, надвинули тяжелые кепки и грозно покуривают в мрачных зарослях на Мичуринском проспекте.
Они смолят отечественные сигареты, рассуждают о режиме дующих в них ветров, по очереди цитируют пассажи из «Провозвестия Рамакришны»; заметив их серьезную троицу, некая лысеющая женщина испуганно встрепенулась и в тот же вечер вызвала милицию. Не из-за духовного неприятия их внешней отчужденности, а всего лишь выяснить, что у них там к чему.
Приехав по ее звонку, наряд, снимая с предохранителей крепко сжимаемые автоматы, бдительной гурьбой направился в заросли.
В одном ухе длинная серьга, в другом пуговица – вы из Тибета?… как, как?… из Мневников? полагаю, скифство вам ближе эллинизма? В ответ на справедливое требование предъявить документы, предельно сурово держащиеся с представителями власти, Котельников, Ищенко и Вадим «Дефолт» Гальмаков брезгливо сплевывают.
И друзей вяжут, со стороны задней двери запихивают в «козел» и везут на дознание координировать сущность их общественного положения с их же надменным обликом – неведомое… демонстрация спаянных «Я», Возмужание; они трясутся на жестких рессорах и мысли у них учащенно размягчаются – голоса не скулят. Срываются, но без паники.
– Ничего не сделали, а уже повязали, – сказал Котельников.
– Изысканная мы какая-то банда, – нахмурился Ищенко.
– Интеллигентные люди: всегда все через жопу, – разделил их настроение Вадим «Дефолт» Гальмаков.
В их банду был приглашен и козноязычный шекспировед Вениамин Трушевский.
Подобным образом будет лучше, умнее, подобным образом будет на самом деле, я разбит от луны до луны, легкими наркотиками мою колесницу уже не разогнать, нереализованная Самость во вчерашней воде, напрямик к потере корней… на предложение Котельникова наконец-то зажить по-человечески Трушевский ответил отказом
Предприятие, сказал он Николаю Ищенко, – не закончится. Добром. Это. А у меня собака: если ее хозяина, то бишь меня, посадят в кутузку, она этого не переживет. Морально, может, и не сломается, но от голода точно подохнет».
Так… что же… так, что же!… мы не обиде, Вениамин, данной тебе свыше силой ты можешь продлить срок годности этого просроченного паштета; гуляя со своей собакой три раза в день, Вениамин Трушевский наматывал поводок на указательный палец: плотно накрутит и, тряхнув головой, идет к детским грибкам – его слабоумие не терпит возражений. Собака у Трушевского очень средняя – не в плане породы или характера, а в смысле роста и веса, коих в его собаке ни много, ни мало, а именно средне, очень средне, не об этом ли беседовали Будда и Поттхапада? сколько женщин, с какой же начать… собака у Трушевского очень средняя – вроде бы явная причина, чтобы наматывать ее поводок на средний палец, но Вениамин Трушевский, довольствуясь указательным, средний палец на собаку не тратит.
Вениамин Трушевский бережет свой средний палец для людей. Указывать ему людям нечего, а показать им средний как раз самое оно, но средний средним, а указательный, на который Вениамин наматывал семиметровый поводок, у Трушевского несколько растянулся – ни в перчатку не лезет, ни в варежку не складывается: если собака плохо ведет себя, Вениамин Трушевский ей этим указательным пальцем доходчиво угрожает. Качает у нее перед носом и приводит в искренний страх.
Самого Вениамина Трушевского собака не опасается, но его указательный палец она боится, прикрывая тоненькой лапкой и без того потупленные глаза; Вадима «Дефолта» Гальмакова пальцем не запугаешь. Не выбьешь из седла и немытым авокадо. Но после полутора часов в отделении он стал казаться себе обрезанным койотом со слегка измененным – четыре коньячные конфеты – состоянием сознания.
Следующим утром дебелый Вадим решил что-нибудь поменять и взялся худеть для новых побед; не из-за болезни, а лишь силой воли и слишком удачно – у Вадима «Дефолта» Гальмакова просматривается небезосновательная взволнованность, у него появляются мысли: не для той ли я новой жизни худею, что наступает после того, как умрешь?
Когда Вадим достаточно похудел, болезнь в нем все-таки объявилась. Гальмаков нарушил обмен веществ и больше не худеет – научивший его играть в секу Виктор Кухальский шептал ему: не беспокойся, Вадим, все будет хорошо: я в том смысле, что все мы обязательно умрем; припарки, мантры… народные целители; «Дефолт», несколько придя в себя, поправляется и обретает гораздо большие жировые отложения, чем те с которых он начинал худеть.
Вадим Гальмаков выглядит хрупким боровом и старшим кастратом-сопранистом; вскоре он вновь худеет – питается, чем придется, то много, то ничего, все это отныне ему не важно, мое отражение… оно говорит… я стал ровно таким, каким и хотел стать, но надолго ли? вряд ли надолго, со дня на день мне опять предстоит модифицироваться в какую-нибудь сторону; пока же Вадим Гальмаков суетливо пользуется своим положением – фигура у него практически идеальная и под ее приемлемым прикрытием Вадим может подойди к одной женщине, подобраться к другой и сбивчиво заговорить с ней о реальности его шансов ее отыметь, как вы смотрите на то, чтобы немного… побыть вместе? с положительным опытом прочтения Большого, Меньшего и Третьего трудов Рожера Бекона… как… намордник и спесь, лязг и скрежет от опускаемого забрала; Вадим «Дефолт», подходя и заговаривая, до невозможности суетлив, и женщины не скрывают ожесточенного недоумения: мужчина с такой великолепной фигурой, а спешит, суетится, телодвижения недопустимо лишены органичной эстетики, глаза закомплексованы.
Виктор Кухальский, безалаберный фельдшер, выигрывавший у «Дефолта» в секу почти всю его мизерную зарплату, продвигается за добычей для своего члена менее нервно.